Верхи спали. Твердь обращалась в бушующее море, а они подремывали и проводили время на балах, на охоте, препирались с парламентами, воевали с масонами. Подобная слепота ужасала Сен-Жермена. Он вовсе не был горячим поклонником Бурбонов, он сам пострадал от них, но крах королевской Франции оказывался его крахом. В первый раз он испытал подобное чувство в далекой Персии, это случилось полвека назад. Он устал и все равно не мог смириться с ниспровержением символа веры. Сен-Жермен готов был пожертвовать треуголкой, париком, даже атласным, изумрудного цвета кафтаном, который очень ему шел. С благородной зеленью изумительно сочетались крупные бриллианты, вделанные в пряжки изящных туфель, в часы и табакерку. Он был готов одеться во фрак, напялить на срамную, оголенную, покрытую только собственными волосами голову нелепый цилиндр, сродственный с теми шляпами, что носили тюремщики в Тауэре, но распрощаться с идеалами, с мистикой исторического процесса, якобы подвластного небесной силе, олицетворявшей себя в Учителях, собравшихся в Гималаях; с ним самим, наконец – с адептом и Чоханом седьмого луча, – было выше его сил.
Сен-Жермен часто задумывался. Каким бы он был властителем, доведись ему стать королем Венгрии? Что было бы в его власти, с чем пришлось бы смириться? Интересно, как повел бы себя на троне любой из нас, смертных? Например, Шамсолла? Сразу бы объявил веротерпимость и принялся бы наказывать за религиозный фанатизм и зверства по отношению к животным? Этих мер оказалось бы достаточно для установления царства божьего на земле или хитроумные подданные вскоре изобрели бы новый каверзный пункт, по которому население вновь разделилось на правых и виноватых? Хотя бы по отношению к кошкам.
Ладно, Шамсолла – обыкновенный человек. Со своей безуминкой, с ушами чуть пониже носа, но кто из нас без греха? Какой с него спрос, с извозчика! А вот ему, Сен-Жермену, неповторимому, приписанному к числу избранных, отмеченному редчайшими дарованиями, способному заглянуть в любой закоулок истории, знающему, в какой стороне светит солнце и как перестроить их общий улей, – суждено ли ему образумить грамотных, неглупых, способных оценить пророчества правителей? В его ли это силах? Это был вопрос вопросов. Если и на этот раз его постигнет неудача, он окончательно займется алхимией. Это самое безобидное занятие на свете, любимый досуг Исаака Ньютона. А пчелы? Бог с ними, с пчелами… Пусть собирают мед, возводят Парижи, Лондоны, Берлины, Исфаханы, Дели, Нанкины, Теночтитланы. Пусть самозабвенно рушат их; улыбаясь друг другу, жгут книги; изящными жестами вспарывают картины, уступая друг другу черед; взрывают монастыри, зачумленные пафосом негодования уничтожают мавзолеи; пусть клянутся и божатся – все равно неведомая сила втащит их в царство свободы, рассадит по местам и примется обучать – наглядно, на примерах – как необходимо выстроить жилище, каким образом совмещать шестиугольники с пятиконечными и восьмиконечными звездами и любыми другими фигурам – какая кому на душу ляжет, – чтобы всем было тепло и уютно. Всем, даже затравленным охотничьими псами младенцам…
Глава 5
Из устных и письменных воспоминаний графини д'Адемар, посвященных годам, проведенным вблизи Марии-Антуанетты, эрцгерцогини австрийской и королевы Франции.
"Будущее выглядело мрачным. Мы приближались к ужасной катастрофе, угрожавшей Франции. У наших ног разверзлась бездна, а мы по-прежнему одурманенные, забывшие о времени, с роковой поспешностью сами стремились к краю пропасти. Мы жили, ничего не слыша и ничего не желая видеть – спешили от праздника к празднику, от удовольствия к удовольствию. Что за фатальное безумие толкало нас! Увы, как остановить бурю, если не желаешь замечать её приближения.
Некоторые, наиболее прозорливые в нашем кругу, время от времени пытались открыть глаза современникам и вырвать общество из плена роковой беспечности. Я уже писала, как граф Сен-Жермен попытался поднять тревогу, как он старался убедить их величества, что время не терпит, но господин Морепа, который легкомысленно полагал, что не нуждается в чьей-то помощи, чтобы спасти монархию, – изгнал из страны прозорливца, и тот исчез навсегда…"
Старушка-графиня оторвала взгляд от листов бумаги, глянула в окно – в Париже царствовал год 1821-ый, но мыслью, умственным взором Люсиль была далеко в прошлом. В том незабвенном былом, когда – как она объясняла внучке – "твой дедушка был красив и элегантен, тщательно одет, надушен, всегда любезен, нежен и до самой смерти жизнерадостен. В то время не существовало безобразящих телесных страданий. Предпочитали умереть на балу или в театре, но не на ложе между четырьмя восковыми свечами и некрасивыми мужчинами в черном. Люди умели наслаждаться жизнью, и когда наступал час расставанья с ней, никто не хотел портить другим жизнерадостное настроение…"
Теперь, спустя почти тридцать лет, она вновь припомнила то раннее воскресное утро, когда в восемь часов её подняла с постели мадемуазель Роган, её фрейлина, и сообщила, что некий господин желает говорить с ней.