— Надо договориться с кем-нибудь из ППС. С кем-нибудь, у кого голова на плечах! Впрочем, я сам улажу! Все?
— Да вот коммунисты… Козеборский староста…
— Еще и Козеборы!
— Так точно… первого сентября… со всем персоналом…
— Ну и что же? Теперь таких много!
— Так точно. Но немцы… Немцы только…
Бурда начинал понимать. Устав от крика, он засопел, потом поджал губы и нахмурился:
— Что с заключенными?
— Вот именно, пан министр. Недоглядели…
— У нас доглядят!
— Так точно! Выломали ворота, ушли. А в городе устроили митинг, антигосударственный…
— Где они?
— Мелкими группками… По всей территории…
— Вылавливать.
— Они в гражданской одежде…
— Проверить документы, в уезды и в армию послать списки главарей.
— Документы забрал начальник тюрьмы…
— Ну, значит… тем лучше. Проверять. Тех, у кого не окажется документов, считать диверсантами. Расстреливать на месте! Немедленно разошлите циркуляр! И вообще, почему столько дней медлили?
— Только сегодня Познань сообщила…
— Разжаловать этого старосту! В отставку! Начальника тюрьмы…
— Начальник, пан министр, сделал все, что мог. Документы унес, список политических оставил. Убежал по сигналу из староства…
— Чепуха! Недоглядел, разжаловать! Перевести в участковые. Доложите мне об исполнении. Вы рискуете своей… — Он поглядел на Хасько, на секунду задумался: еще неделю назад сказал бы «карьерой», а теперь только грозно нахмурил брови и буркнул: —…Собственной головой!
Хасько повернулся и уже в дверях, откланиваясь, бросил на Бурду беглый взгляд, выражавший уверенность в том, что его начальник, подобно премьеру, начинает дрейфить. Бурда, увы, отлично его понял.
С первой минуты войны его разрывали два отвратительных чувства. Прежде всего сознание бессмысленности, нелепости этой войны. Каждое донесение, каждая весть обостряли временно затихшую боль. Ссора, супружеская ссора! Козеборская история и скандал с милицией были особенно неприятны! Это тебе не вазы и ковры; разбилась стеклянная пробирка, содержавшая опасные бактерии. Повздорившие супруги, швыряя друг в друга подушки, разинув в крике рты, будут вместе с пылью глотать и бактерии. Существует своеобразный закон семейной ссоры, своеобразный кодекс: даже в момент наибольшей запальчивости не говорят некоторых вещей и не касаются некоторых предметов. Но вот ссора разгорается неудержимо, уже по инерции, и все больше сужается область такого табу.
А второе, быть может более гнетущее, чувство родилось и под влиянием косых взглядов Хасько, вроде недавнего, прощального, с порога, и под влиянием с каждым днем возрастающего числа старост, покинувших свои посты, и под влиянием уменьшающегося с каждым днем количества инструкций, размножаемых на стеклографе для уездов, и, наконец, под влиянием все более громких криков и угроз, которыми надо подкреплять приказы, если хочешь, чтобы их выполнили хотя бы на двадцать, хотя бы на десять процентов.
Как человек, которого хватил удар, Бурда чувствовал, что окончательно теряет способность управлять собственным телом. Уже нельзя пошевелить пальцами ноги. Появился странный холодок в локте. Быть может, завтра страшный недуг скует всю руку. Осталась только боль, боль в бессильных руках и ногах, боль или воспоминание о боли, то или другое, но равно докучливое. И самое оскорбительное — сознание, что нельзя вовремя приостановить развитие болезни, сознание, что ты приказываешь руке сжаться в кулак, а она лежит на подушке, на вид здоровая, даже не побелевшая, но неподвижная. А возле кровати стоят всякие Хасько, ироническим молчанием подтверждая, что болезнь прогрессирует. Они все видят, а тебе по-прежнему кажется, будто ты поднимаешь кулак и бьешь кого-то по морде.
Оба эти чувства теперь скрестились, слились, как две реки. Захлестнутый ими, Бурда некоторое время боролся со слабостью, сидел у стола, беспомощно откинув голову на спинку кресла. А потом в нем проснулась своего рода проницательность, способность ясно и безжалостно глядеть на вещи и людей.
Он внезапно понял, что страшна не только бессмысленность войны, еще страшнее ее неотвратимость.
Если ссора достигает слишком большого напряжения, то заносчивый, строптивый супруг перестает быть нужным своей прекрасной половине. Какой от него толк, если его мебель, недвижимое имущество разбито вдребезги, а сам он поражен злым недугом, подползающим к сердцу?
Уже давно напрашивался подобный вывод, ну хотя бы из разговоров с дураком Фридебергом. Что же иное, если не открывшаяся ему жестокая правда, заставило Бурду вспомнить о собственном автомобиле, готовиться к путешествию в другие страны в последнюю неделю августа? И теперь его подгоняла не столько сама эта правда, сколько уверенность в том, что медлить больше нельзя, пора, уже пора.