В течение нескольких дней Бурда находился в таком состоянии духа, при котором глядят на людей откуда-то сверху и готовятся к собственным похоронам. Рысака он задержал в конюшне, с женой ему пришлось немного повозиться. Она не сразу вняла его призывам и под предлогом упаковки фарфора и мебели со дня на день откладывала свой приезд. Наверно, завела романчик с каким-нибудь бронзовым от загара адонисом. В общем, с этим кувшином меда и куском лосиного мяса получалось не совсем так, как надо. Это его несколько угнетало, да и мысль, что Ромбич окажется шутом, могла утешить его только в той мере, в какой может утешиться тень. Впрочем, во всем этом было какое-то грустное, неясное очарование.
И все же Бурда сорвался, не выдержал. Как-то ранним вечером, выйдя из Замка, он загляделся на Варшаву. Пастельные, почти парижские сумерки. Дым из фабричных труб немного затемнял перспективу правобережного района Варшавы — Праги, но Висла, хотя и изрезанная отвратительными глыбами каменных зданий, поразила его своим особым, одной ей свойственным очарованием. Перед Замком — ровная площадка, первые здания Краковского Предместья, забавный, претенциозный Зигмунт [45]
был похож на жонглера в окружении различных предметов; справа, как будто насильно отодвинутый в сторону, собор. Шум машин на мосту Кербедзя не помешал Бурде заметить присущее этой картине настроение тихой задумчивости, столь созвучной его собственному меланхоличному душевному состоянию. Вечерняя предвоенная Варшава казалась ему, как и он сам, только собственной тенью.Он смотрел на нее грустный и радостный. У него не было к ней чувства обиды за то, что этот город перестал к нему благоволить и не удержал его до конца на мраморном пьедестале, как статую Зигмунта. Нет, Бурда был великодушен, он даже прощал Варшаве, что она не Берлин, не Лондон, не Нью-Йорк. Может быть, даже немного сочувствовал: бедной маленькой Варшаве придется расплатиться за слабость, непослушание, непокорность, за то, что нетерпеливо дергала свою узду.
С минуту он постоял, потом направился к машине. Но тут, именно в этот момент, в его душе произошел отчаянный перелом. Как только он сделал шаг, притаившаяся из уважения к министерскому созерцательному настроению машина рванулась навстречу. Часовой взял «на караул», рассыльный, стараясь опередить шофера, ринулся к дверцам машины и, выпятив грудь, стал во фрунт. Кучка любопытных прохожих замерла на тротуаре. Машина бесшумно двинулась вперед. Полицейский на перекрестке сделал неожиданный поворот, поднял руку в белой перчатке, как бы отклоняя нависшие на пути ветки деревьев, и, чтобы дать дорогу правительственной машине, задержал движение.
Эта, казалось бы, пустяковая сцена потрясла Бурду. Как будто судорога пробежала по его мышцам. С ослепительной ясностью он вдруг понял, как дорога ему вся эта милая сердцу бренная жизнь. Как незначительно и ничтожно все остальное: и самолюбие, и гордость, и личное достоинство, и коллективное, и национальное. Тот мир, бледные тени которого, казалось, таили столько очарования, дохнул сейчас на него могильным холодом. Бурда приехал в министерство, поднимаясь по лестнице, радостно махал рукой в ответ на приветствия, поклоны, щелканье каблуков. А сердце сжималось от страха: сколько дней сможет он еще наслаждаться этим покорным преклонением перед его персоной?
А вечером дома, от волнения не находя себе места, он подошел к буфету и залпом выпил стакан водки. Но это не помогло. Тогда он выбежал на улицу и пошел, не разбирая дороги. Город затемнен, ночь — хоть глаз выколи. Не глядя, не зная, куда идет, еле нащупывая ногами ровную поверхность тротуара, он неожиданно на кого-то наткнулся.
Его ладонь ощутила шершавое сукно и металлическую пуговицу. Загремел чей-то зычный, привыкший приказывать голос:
— Что за холера, ты ослеп или пьян? А ну, дыхни!
— Спокойно! — Бурда сразу даже не сообразил, что ночь лишила его всех регалий и знаков отличия. — Что вы кричите?
— Что? Я тебе покажу… Молчи и следуй за мной!
— Постой, милый человек… — Ошеломленный натиском полицейского, Бурда сбавил тон.
— Как ты сказал? Человек? Я на службе! А ну, пошли, не то…
Бурда машинально вырвал свой локоть из цепкой руки полицейского и отскочил.
— Сопротивление властям… Ничего, в комиссариате тебе покажут! — Полицейский догнал его и снова схватил. Теперь, когда задержанный совершил конкретный проступок, полицейский чувствовал себя увереннее: у него есть все основания составить протокол. Бурда так кипел от злости, что, прежде чем выдавить из себя те несколько слов, которые, по его мнению, должны были действовать, как магическое заклинание, то есть назвать свою фамилию, вынужден был сделать несколько шагов. Но запах алкоголя настроил полицейского на весьма скептический лад:
— Все что-нибудь такое плетут, когда налижутся.
Только после того, как Бурда пригрозил разделаться с нахалом в комиссариате, тот пошел на попятный, принялся взваливать вину на темноту, неспокойное время и в конце концов любезно отпустил:
— В будущем советую не сопротивляться, полиция этого не любит.