В фильме «Ты и я», прогремевшем на Венецианском кинофестивале 1972 года и почти не замеченном в СССР, Шпаликов и Лариса Шепитько разрушили одну из самых устойчивых советских версий подмены сущего видимым: погоня «за туманом», охота к перемене мест, стройки и геологические партии, «приникание к истокам» обнаруживали в фильме свою фальшь и бесплодность. Именно здесь состоялась констатация тотального кризиса шестидесятничества, был осознан и запечатлен крах иллюзий. При этом фильм производил – и производит сейчас – впечатление почти физической духоты и тесноты: герои ничего не договаривают до конца, их диалоги мучительны, и некоторая свобода чувствуется только в пейзажах дальней стройки. Но всю экстенсивность такого бегства, подмену движения вглубь – движением вширь, Шпаликов понимал отлично. Одни шестидесятники ездили за границу, другие – в тайгу, Юрий Казаков сбегал на Север и сманивал с собой друзей, Юрий Коваль следовал его примеру. Шпаликов был привязан к Москве и работой, и привычками, да и понимал всю тупиковость такого бегства.
Вырождение советского социума, его измельчание и рутину он показал в последнем и, вероятно, самом мощном своем сценарии – киноповести «Девочка Надя, чего тебе надо?». Это история о железной девочке, «комсомольской богине», которая пытается в затхлой и аморфной среде 1970-х годов вернуть принципы коммунистической утопии – заставить людей жертвенно трудиться, героически рисковать, не делать себе и друг другу ни малейших послаблений… Апофеозом становится сцена на городской свалке, куда героиня созвала на субботник всех жителей приморского города. Вместо того чтобы наводить порядок в окрестностях городишка, жители приносят еду, транзисторы, гитары и весело пируют на огромной мусорной куче. Эта сцена достойна стать самым масштабным и одновременно простым символом заката империи. Картина, по замыслу Шпаликова, должна была заканчиваться самосожжением героини. Естественно, о постановке фильма по этому сценарию не мечтал даже сам сценарист.
Трудно сказать, на чьей стороне симпатии Шпаликова в последней его киноповести. Вероятнее всего, ни на чьей. Безошибочный диагност, он и здесь поставил единственно точный диагноз: общество давно и безоговорочно отдалилось от тех принципов, которые исповедовало на словах, и доминантой его существования стала расслабленная снисходительность к своим и чужим порокам. Сам Шпаликов этой снисходительностью не отличался и покончил с собой, четко обозначив перед этим свой выбор в одном из частных разговоров: «Сейчас одни продаются, другие спиваются». Его, конечно, не устраивал ни один из предложенных вариантов.
С невероятной четкостью он обозначил в стихах главную проблему шестидесятничества – не только проблему, конечно, но и главную черту всего мировоззрения этих столь разных людей, которые начали вместе, а потом безнадежно разбрелись:
Вероятно, столь полное самоотождествление со страной было серьезной ошибкой; в случае Евтушенко, например, некоторая авторская мания величия имеет безусловно те же корни – соотнесение собственного масштаба с масштабом страны, готовность отвечать не только за ее трагедии, но и за ее пороки. Быть слишком похожим на родину – не всегда хорошо, можно в самом деле перенять черты, с которыми страна еще выживает, а человек – почти никогда. Россия, по словам Блока, нежно Шпаликовым любимого, «глядит в тебя – и с ненавистью, и с любовью»; а в себя – не глядит, поскольку то, что она там увидит, вряд ли ей понравится. Этот ужас при взгляде в собственную жизнь и собственную душу шестидесятники в семидесятых испытывали чаще всего по ночам и заливали водкой либо глушили пространствами. Со Шпаликовым произошло примерно то же, что со всем его поколением, которое начинало в советские времена и с советскими принципами, а столкнулось с русской историей и русской бесструктурностью. Чтобы противостоять этим русским чертам, надо не сливаться со страной, а абстрагироваться от нее; комиссарской воли Слуцкого у Шпаликова не было. В семидесятые советское терпело одно поражение за другим, примерно как в тридцатые, которые теперь прямо называют годами русского реванша. Поколение 1937 года рождения столкнулось со своим 1937-м в семидесятые – он их догнал.
Самоубийство Шпаликова было так же символично, как его жизнь, как его взлеты и удачи; в 1974 году шестидесятые закончились бесповоротно и ни в каком виде не вернутся уже никогда.