С тех пор положение ухудшилось: у эмигрантов выработались все эмигрантские комплексы, и, подобно одиночке в огромном чужом мире, они вообразили себя островком морали и таланта среди всеобщей бездуховности. Любопытно, что у самого Бродского такого комплекса не было – он Америку благодарно полюбил. Но наше положение было хуже: мы остались эмигрантами на своей земле, никто не дал нам Нобеля и не сделал поэтом-лауреатом, так что комплексы у нас не столько имперские, сколько брайтонские, а брайтонскую публику Бродский терпеть не мог. Когда Россию вбросили в открытый мир, она предпочла замкнуться в себе (см. концепцию Вадима Цымбурского «Остров Россия») – как эмигрант, принципиально не желающий учить новые языки. Именно эмигрантская боль диктовала многим желание поехать в Новороссию и построить там «правильную Россию»: правильная Россия всегда почему-то строится вне государства российского.
Отсюда вытекает вторая особенность поэтики Бродского – ее риторический характер. В этом смысле он наследует Маяковскому, сходство Бродского с которым точно уловил еще Юрий Карабчиевский. Россия верит не в факты, а в лозунги; что красиво сформулировано, то и правда. Поэт риторического склада дает читателю именно формулы – и неважно, что в разные времена они друг другу противоречат: весьма трудно поверить, что одна и та же рука писала «Памяти Жукова», «Письмо генералу Z» и, допустим, «Стихи о зимней кампании 1980 года» или «Развивая Платона». Но поэт этого типа говорит не то, что ему кажется верным, а то, что кажется хорошо звучащим. В некотором смысле он раб своего голоса. Маяковский одинаково убедителен в милитаристских стихах 1914 года и пацифистской поэме, написанной два года спустя. В стихах Бродского на читателя действует не мысль – чаще всего довольно тривиальная, порой даже обывательская, обывателю очень нравится, когда его мысли излагаются так энергично, – а интонация, напор, риторика.
Бродский, как отмечали Лидия Гинзбург и Владимир Новиков, – поэт без метафоры, место метафоры у него занимают определения. Читая Бродского, мы часто радуемся совпадениям – с нашими чувствами и нашим опытом, – но почти никогда не удивляемся. Читательские эмоции, которые он эксплуатирует, – эмоции сильные, но не слишком высокие: в любовной лирике это прежде всего чувства оскорбленного собственника, в лирике метафизической – мысль о торжестве смерти, о непреодолимости времени, о безответности религиозного чувства («Не стану ждать / Твоих ответов, ангел, поелику / Столь плохо представляемому лику, / Как твой, под стать, / Должно быть, лишь / Молчанье…»). Кстати, и русская подчеркнутая религиозность – по крайней мере в государственной практике, да и в частной жизни, – ограничивается риторикой, а не благими делами и уж никак не богословскими прозрениями. Это вера без Бога, в которой качество подменено количеством, а глубина – напором.
И отсюда третья, весьма важная черта поэтики Бродского: это особое внимание, уделяемое количественным показателям. Наполеон говаривал, что Бог на стороне больших батальонов; это преклонение перед количеством, массой, объемом характерно и для Бродского, видевшего в Америке еще одну империю, с которой только и позволительно изменить прежней. Он – мастер длинного стихотворения, полного гипнотизирующих повторов, не развивающего мысль, а гоняющего ее по кругу. Он любит большие человеческие массы, и слово «народ» для него – отнюдь не пустой звук; его восхищала в ссылке мысль о том, что он – часть огромного людского массива, выходящего на работу в семь утра. И это не самоутешение – это вполне органичное самоощущение: его и в Штатах восхищало то, что «всего много». Русский мир тоже любит брать величием (читай, количеством) – часто в ущерб качеству. Не зря Бродский, оценивавший себя весьма объективно, выше всего ставил короткие стихи из цикла «Часть речи» – они и в самом деле самые яркие.
Сегодня Бродский превратился в памятник – апологеты русского мира всё стараются максимально омертвить, поскольку мертвые тоже в большинстве. Пожалуй, в его случае логично говорить не о «присвоении» его самой агрессивной частью русского общества, а о том, что своя своих наконец познаша. Но поэтических заслуг Бродского это никак не умаляет: он сформулировал то, что веками бродило в крови, дал этому выйти на поверхность и, значит, наполовину преодолел. Бродский – безусловно выдающийся поэт. Но ведь и русский мир – выдающееся явление, а о знаке этого явления – плюс или минус, вопрос или восклицание – будет судить история. Жаль только, что место Бродского в истории литературы – как и место Вагнера в истории музыки – будет теперь зависеть именно от этой оценки.
Не могу писать даты жизни Слепаковой. Ни разу не был на ее могиле и не хочу. Не воспринимаю Слепакову как поэта шестидесятых годов – хотя она как раз от этого ярлыка не открещивалась; принадлежать к травимой стае всегда ей нравилось.