– В некотором роде… – Он не сводил с меня глаз, о чем-то напряженно размышляя. – В некотором роде весь мир сейчас словно пребывает в дурдоме. А смысл шутки понимает только жирное старичье.
– И ты.
– Да, и я.
– А что же в тебе такого особенного? Почему ты понимаешь, а мы все, остальные, бродим в потемках?
Внезапно лицо у него окаменело, он перестал контролировать себя и выкрикнул:
– Потому что я пострадал!
Оба потрясенные, мы отпрянули друг от друга. В наступившем молчании легкомысленный дух, царивший между нами с утра, испарился. Финни сел и отвернул от меня покрасневшее лицо. Я опустился на скамейку рядом с ним и сидел, не шевелясь, насколько позволяли мои вибрировавшие нервы, а потом встал и медленно пошел к первому попавшемуся снаряду. Им оказалась перекладина. Я подпрыгнул, ухватился за нее руками и, видимо, в качестве неуклюжего, наверняка выглядевшего гротескно подношения Финеасу, стал подтягиваться. Ничего другого – ни правильных слов, ни правильного жеста – я придумать не смог. Только это.
– И так тридцать раз, – усталым голосом велел мне Финни.
Я никогда и десяти раз не мог подтянуться. На двенадцатом повторении я обнаружил, что Финни считал про себя, потому что теперь он продолжил едва слышно считать вслух. На восемнадцатом голос его окреп, на двадцать третьем в его интонации исчезли все признаки усталости; он встал, и требовательность, с которой он произнес последние цифры, сработала как невидимый лифт, поднимавший меня на длину моих рук, пока Финни не пропел: «Тридцать!» – с оттенком удовольствия.
Момент прошел. Я знал, что Финеас даже больше, чем я, был встревожен вырвавшимся у него наружу страданием. Ни один из нас об этом больше никогда не упомянул, но ни один из нас и не забыл этого.
Финни снова сел и уставился на свои сцепленные в замок руки.
– Я когда-нибудь говорил тебе, что собирался участвовать в Олимпийских играх? – хрипло спросил он. Финни никогда не упомянул бы об этом, если бы не считал себя обязанным после того, что сказал прежде, поделиться чем-нибудь очень личным, чем-нибудь, что он прятал глубоко внутри. Поступить иначе, начать шутить было бы лицемерной попыткой отрицать то, что случилось, а Финеас так поступить не мог.
Я все еще висел на перекладине, мне казалось, что мои руки вросли в нее.
– Нет, этого ты мне никогда не говорил, – пробормотал я, уткнувшись носом в плечо.
– Ну так вот: собирался. А теперь я не уверен… не на сто процентов уверен, что полностью верну форму к сорок четвертому году. Поэтому вместо себя буду тренировать тебя.
– Но в сорок четвертом году никакой Олимпиады не будет. Осталось ведь всего два года. Война…
– Не мешай свои фантазии со спортом. Мы будем готовить тебя, парень, к Олимпийским играм сорок четвертого года.
И даже не веря ему, не забывая о том, что в этот самый момент войска по всему миру направляются к полям сражений, я, как всегда, поддался на очередную выдумку Финни. Никакого вреда в том, чтобы поставить новую цель, не было, пусть эта цель и была лишь несбыточной мечтой.
Поскольку мы находились очень далеко от линии огня, наши представления о войне были чисто умозрительными. Настоящей войны мы не видели и все свои впечатления о ней черпали из ложных источников: фотографий в газетах и журналах, кинохроники, плакатов, газетных заголовков во всю первую полосу или радионовостей, доносимых до нас искусственными дикторскими голосами. Я понял, что, только постоянно мобилизуя воображение, смогу противостоять мощному натиску Финеаса «в пользу мира».
Но теперь, когда на обед нам давали куриные печенки, я не мог мысленно не представлять себе президента Рузвельта, своего отца, отца Финни и множество других упитанных пожилых людей сидящими в каком-нибудь изысканном, но закрытом, только для тайного мужского сообщества, ресторане за сочным бифштексом из филейной части. А когда из дома мне писали, что визит к родственникам пришлось отменить из-за нормирования бензина, мне нетрудно было представить себе отца, молча, с понимающим видом улыбающегося, – по крайней мере, не трудней, чем вообразить, как американские войска ползут через джунгли на некоем острове под названием Гуадалканал, где бы ни находилась эта дыра, как говорил Финеас.
И когда во время служб в часовне нас день за днем призывали к новым самоограничениям и упорному труду, оправдывая это войной, невозможно было не понять, что преподаватели просто использовали этот предлог, чтобы подстегнуть нас, как подстегивали всегда, неважно – в военное или мирное время.
Вот забавно, если Финни в конце концов окажется прав!