Читаем Сэр полностью

Я заговаривал с ним на эту тему: мы не могли найти, как вполне адекватно перевести на русский right and wrong, правильно и неправильно, а накануне подыскивали разницу между killing и murder, убийством – лишением жизни и убийством как таковым. Я сказал: “Но ведь это создает и специфику национальной философии.

Так в какой степени, по-вашему, язык диктует?..

– Это большой вопрос! Это только в двадцатом столетии люди начали об этом говорить. До этого как говорили? Язык – это язык и ничего больше, а теперь заговорили, все эти люди и все эти представители нового толка, что язык диктует. Во Франции, в

Италии, в Германии этого не принимают.

– А сами вы считаете, что есть некая авторитарность языка, в пределе доходящая до его деспотизма, например?

– Конечно. Если мы думаем известными словами, то мы думаем иначе, чем если бы мы пользовались какими-то другими словами.

Поэтому не все переводимо.

– Не все переводимо – и не все думаемо, значит, да?

– Да. Другим способом можно думать, другим языком.

– Бродский – он никогда не признавал разговора о том, что по-русски так любят выразить словами “о, это невыразимо”.

– Да, все выразимо.

– А что невыразимо, того нет, так? Значит, этого нет, по какой-то причине этого нет. Такая позиция заслуживает всяческого уважения, не так ли?

– Да, в этом есть доля… Я думаю, мы думаем словами или думаем образами: без образов и без слов думать нельзя. Это, можно сказать, новая философия, более или менее. Девятнадцатого столетия. Что мы не думаем думами. Мы мыслим не мыслями. Мы мыслим или словами – символами, значит: математические символы, слова; или – как это часто дети и женщины больше делают – образами. Но нету этой единицы, которая называется мысль, которая примерно к чему-то относится как копия. Этого нету.

– Я заметил, читая какие-то ваши вещи, что, в общем, вы с подозрением относитесь к метафоре. Вы стараетесь ее поскорее оборвать, если не вообще исключить.

– Нет, я ничего не имею против.

– Но у вас не один раз натыкаешься на – “впрочем, это метафора”; или: “ну это метафора”…

– Но метафора – это метафора, это зависит от… это не то само.

Метафора – это значит, вы можете, вы выражаете это каким-то сравнением, сравнение неточно, не может быть…”

Он был хищно внимателен к словоупотреблению: “Что значит – глубокая мысль, глубокий смысл? Что вы хотели этим сказать? Чем

“атлантический циклон” глубже “дождя и ветра”? Чем Фрейд глубже арии Кармен?” Метафора как прием не вызывала у него возражений, он испытывал к ней настороженность, потому что она в любой момент могла стать шулерской картой. Понятия “коллектива”,

“общества”, “цивилизации”, “народа” начинались как метафоры, призванные на время облегчить рассуждение – чтобы не разглядывать каждый раз лица и не называть поименно тысячи петь, маш, иван иванычей, объединенных территориально и исторически.

Петя, Маша и Иван Иваныч, с которых и ради которых рассуждение предпринимается, остаются, имелось в виду по умолчанию, как они есть, а набрасываемый на них сиюминутный брезент метафоры, он – до конца текущей фразы, пассажа, периода. Однако рассуждающему это давало такое удобство, а накрытые так безразлично это принимали, что брезент оставляли еще на пять минут, закрепляли на лишние пять лет, а там уж и загоняли под него в продолжение пяти следующих веков их “потомство” – “народ”, “единство”, успевшее лишиться и имен, и лиц. Метафора не переносила свойств одной вещи на другую, а подменяла одни другими.

В своей контианской лекции 1953 года Берлин говорил о философах

– “разгневанных пророках”, “рисующих образы мирных, глуповатых людей в трогательной своей простоте с надеждой строящих дома на зеленых склонах, уверенных в неизменности своего образа жизни, своего экономического, общественного и политического порядка, относящихся к своим ценностям так, точно это вечные нормы, живущих, работающих, сражающихся без малейшего понятия о космических процессах, в которых их жизнь есть лишь преходящая стадия”. Они – “дураки, мошенники и посредственности, косная сила”, “их по праву называют мракобесами, злодеями, обскурантами, порочными врагами глубочайших интересов человечества ”. Но склоны оказываются склонами вулкана, он извергается “(а философу всегда ясно, что так случится)”, все рушится, и философ “наблюдает мировой пожар с дерзкой, почти байронической иронией и презрением”. Он торжествует: “низкие, жалкие, нелепые, душные людские муравейники по справедливости стерты в порошок”. Философам “разрушительной силы” противостоят философы-оптимисты, они верят, что “счастье, научное знание, добродетель и свобода связаны нерасторжимой цепью, а глупость, порок, несправедливость и несчастье суть формы болезни, которая навсегда исчезнет благодаря прогрессу науки”. Они “щедро расточают свою благосклонность всему человечеству”. Человеческие

“похвала или осуждение для них – проявление невежества: мы таковы, как есть, точно так же, как камни и деревья, пчелы и бобры”.

Перейти на страницу:

Похожие книги

1. Щит и меч. Книга первая
1. Щит и меч. Книга первая

В канун Отечественной войны советский разведчик Александр Белов пересекает не только географическую границу между двумя странами, но и тот незримый рубеж, который отделял мир социализма от фашистской Третьей империи. Советский человек должен был стать немцем Иоганном Вайсом. И не простым немцем. По долгу службы Белову пришлось принять облик врага своей родины, и образ жизни его и образ его мыслей внешне ничем уже не должны были отличаться от образа жизни и от морали мелких и крупных хищников гитлеровского рейха. Это было тяжким испытанием для Александра Белова, но с испытанием этим он сумел справиться, и в своем продвижении к источникам информации, имеющим важное значение для его родины, Вайс-Белов сумел пройти через все слои нацистского общества.«Щит и меч» — своеобразное произведение. Это и социальный роман и роман психологический, построенный на остром сюжете, на глубоко драматичных коллизиях, которые определяются острейшими противоречиями двух антагонистических миров.

Вадим Кожевников , Вадим Михайлович Кожевников

Детективы / Исторический детектив / Шпионский детектив / Проза / Проза о войне
Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза