Он хорошо понимал, что такое возраст, и как это, когда перестаёшь узнавать в отражении себя. Кажется, ещё вчера ворон мог поразить одним взглядом того, кто слишком пристально рассматривает его избранницу. А вот уже их общие дети улетели из гнезда, и с правым глазом как бы не третье лето что-то не так. Видимое на днях во всех подробностях нечто, теперь неясно, неотличимо от прочего. Разумеется, это всего лишь случайность или «что-то попало в глаз», но как-то слишком уж часто происходят подобные недоразумения.
Обдумывая всё это, врану стало не до веселья. Хриплый смех сам собой обратился кашлем. Ворон с сочувствием поглядел на луну, и, подмигнув ей, как умел, – обоими глазами сразу, – нежданно для себя, произнёс:
– Простите за прямоту, но вы ещё барышня хоть куда. Не каждый подступится, и не только в виду вашего положения в обществе. Да и вообще…
Луна, сдунув со лба седой завиток облака, отыскала ворона глазами, вздохнула благодарно и, зримо рдея, произнесла:
– Как думаете, мне лучше с чёлкой или без?
– Без. – Честно ответствовал ворон. В пасмурную погоду у него стали болеть плечи, посему его слова прозвучали столь убедительно, что луна приободрилась, и, убирая от лица облачко, отправилась восвояси.
Рассвет, что из учтивости мялся у порога до сей поры, тут же взялся наводить свои порядки, а ворон, дабы ему не помешать, поскорее подобрал ноги в гнездо. Как ни покажется это нелепым, он чувствовал себя окрылённым. Виной тому было доброе слово, сказанное им невзначай далёкой и вроде бы совершенно чужой ему луне. А коли б не вдруг, да со всего духу, от самого сердца… и где бы его потом искать?..
Кто знает…
Ладный, сделанный словно из мягкой резины, он прыгал, отсчитывая пядь27 за пядью от того места, где появился на свет. В сумерках я едва не наступил на него:
– Ой, ты откуда? – Спросил я его, кланяясь невольно, но учтиво.
– Оттуда. – Ответил он неопределённо.
– Понятно… – Вежливо протянул я, считая за лучшее обождать, пока лягушонок сам расскажет, что привело его в наши края.
Ждать пришлось недолго. Ополоснувшись с дороги в чистой луже, налитой гостившей недавно грозой, малыш произнёс:
– Меня к вам мама послала.
– Мама? – Удивился я. – Которая?
Проглотив моё недоумение, со снисходительной мудростью, присущей совсем юным созданиям, лягушонок медленно, как глупому, растолковал:
– Мама, которая мама. Вот, почти что как я, только побольше.
– Ага… – Всё ещё не понимая, произнёс из деликатности я.
Верно оценив ответ, лягушонок утёр губы четырёхпалой ручкой с расплющенными пальчиками, и пояснил:
– Мама просила вам передать, что лапка у неё не болит, и совершенно сравнялась по размеру со здоровой.
– Ах, вот кто она, твоя мама!!! – Обрадовался я, и принялся расспрашивать подробнее, что да как.
Оказалось, моя милая лягушечка, которую я некогда чуть было не погубил, неловко отдавив ей ножку, жива-здорова, растит детишек в речке, что неподалёку.
– Папа у вас как, ничего, хороший? Балует, наверное?
Лягушонок шмыгнул носом:
– Он у нас лётчик, так мама говорит, а я вру ей, что верю. Лётчик-вертолётчик… Я у стрекоз спрашивал, те видели его с тётей из соседнего болота. Он ей песни пел, а она слушала и пританцовывала.
– Ну… ладно, бывает и так. Что ж теперь. Ты лучше скажи – зачем тебя мама ко мне послала. Али помочь чем надо? Я завсегда рад.
– Да нет. Мама просила, чтобы я у вас пожил. Говорит, сердце у неё за вас болит, уходила – плакала, но ей тогда замуж было пора, а тут женихов не сыскать. Ну и ушла, да выбрала себе… лучше худшего28.
– Это ещё как? – Развеселился я.
– Да, так же, как и у вас, у людей. Не все наделены понятием29.
Я покачал головой. Глядя на почти игрушечного лягушонка, сложно было надеяться обнаружить в нём столь глубокие мысли.
Внешность, что нередко обманчива, скрывает от нас истину, а из озорства или желания проучить, приучив верить больше сердцу, нежели глазам… – Кто ведает… – Привычно умничаем мы, хотя кто-кто, а именно мы и должны знать про это всё.
Август
Июль помахал с пирса своего последнего дня белым платочком крыльев капустницы. Напоследок же намалевал пастель30 облаков, но в спешке сборов заляпал её вымазанными в чёрный грифель пальцами, лишний раз доказав непрочность сей техники рисованья… И нет уж июля, только был и вышел, весь.
Серпом месяца ночь нарезала колосьев облаков, и они лежали пока так, не собранными в стога, без опасения вымокнуть под дождём звездопада. Богатый на них август, зная толк в этом деле, всякий день проводил в ожидании сумерек, под сенью которых блистал, позабыв об себе, переливаясь благородными алмазными гранями далёких и не очень светил. Сияние каждый раз было безусловно волшебным, но в упоении его предвкушения и послевкусия, август совершенно позабыл о времени до и после полудня, когда слизень, огромный, чёрный, больше похожий на змею, нежели на самого себя, пересчитывал мгновения вечности, шевеля чёрными усиками стрелок: «Тик-так, тик-так». Рыбы в пруду явственным хрустом вторили ему: «Хрусть – хруст, хрусть – хруст», творя видимость хорошо поживших уже часов.