Назавтра, поднявшись в шесть и прибыв в М-ский аэропорт к восьми, в полдень я входила в свою квартиру неподалеку от станции метро «Рижская». Возможно, вам интересно, откуда у меня взялось жилье в Москве? Я должна это рассказать, поскольку иначе история моей семьи будет неполной. Когда маме поставили ужасный диагноз, я написала в столицу папаше Шербинскому. Старикан запросто владел электронной почтой и вообще шагал в ногу со временем. Законная супружница его, надо заметить, кончину которой он предрекал еще во время моего первого приезда в столицу в девяносто седьмом, тоже пребывала пока на нашем свете (хотя, по отзыву батяни, по-прежнему сильно болела). Ответ отца на мой мэйл о болезни мамули оказался трогателен и прост: выезжаю, встречайте завтра, поезд номер такой-то. Я показала послание маме. Она пришла в ужас. Не хотела, чтобы возлюбленный былых времен увидел ее такой: еле добирающейся до туалета и обритой после химиотерапии. «Я его не пущу!» – кричала она и рыдала. Я уговаривала ее, словно девочку, которую насильно тащат под венец. Держала в своих руках худенькую лапку. «Что мы можем сделать?! – прикрикнула в нужный момент. – Он едет! Не встретить его на вокзале? Не открыть ему дверь? Он мой отец!» Она смирилась. Правда, заставила меня принести из магазина как минимум тридцать париков, перемерила их все, выбрала три. Надела платье двадцатилетней давности, которое Шербинский привез из Парижа, – более поздние болтались на ней как на вешалке. Заставила меня вылизать всю квартиру и приготовить парадный обед – так что я под конец стала проклинать про себя вдруг свалившегося на нашу голову отца.
И вот он явился на перроне М-ского вокзала: старый, седой, импозантный, с полным ртом керамических зубов. Слегка припахивающий старостью, он тем не менее заигрывал с проводницей – а та прыскала и растекалась от его шуточек. Он был все такой же, самовлюбленный и общительный: гордо целовал и тискал меня на виду у всего поезда, хвастался мною перед соседями по вагону и железнодорожницей: моя дочь! Как должное принял, что я подхватила его саквояжик, усадила в собственный красный «Поло», довезла до нашей квартиры в центре М. Глазом не моргнул, увидев исхудавшую, измученную мать в парике: «Прекрасно выглядишь, старушка! Похудела – молодец! Тебе гораздо больше идет худоба, чем толщина, и платьице какое красивое!» Он бродил по квартире, рассматривая все наши три комнаты, полученные еще прабабкой Лизаветой в пятидесятые, и разглядывал нашу рухлядь, напластования времен: самодельные шкафчики и китайские-с-понтом ширмы хрущевских лет; журнальный столик на тонких ножках – из шестидесятых; полированный румынский гарнитур – наследие семидесятых; тома книг и журналов, купленных в конце восьмидесятых; старинный комп из девяностых; плоский телевизор из нулевых… И я видела нашу обстановку другими, словно его глазами: захолустье, провинция, позор! Когда скончались бабки-сестры, мы с мамой все собирались сделать ремонт – да так и не собрались. Забегая вперед, скажу, что, когда мамы не стало, я не смогла терпеть эту обстановку больше ни дня. Едва справили сороковины, вывезла абсолютно все (кроме книг) на помойку и отгрохала с помощью местного дизайнера и приезжих украинцев стильный ремонт. Основной темой обновленного жилища стал хай-тек, однако разбавленный и утепленный милыми мелочами из моих турпоездок и множеством черно-белых фотографий: мамы, отца, прабабки и пратетки. И единственной сохранившейся, отсканированной, отфотошопленной и увеличенной карточкой юной бабки Жанны. На ней она была настолько похожа на меня, что редкий гость, приходя в квартиру, не останавливался перед портретом и удивленно не спрашивал: «Это ты?!» Все подозревали стилизацию – одежда времен пятидесятых, причесочка, улыбка… Кстати, вы замечали, что в те времена люди на фото совсем иначе улыбались – оптимистичней, что ли, безоглядней? Может, они и впрямь верили, что коммунизм, обещанный романтиком Хрущевым, не за горами? И счастье для всех хлынет вот-вот и даром?.. Когда я рассказывала гостям, что это моя бабушка, все удивлялись, кое-кто не хотел даже верить. Школьные друзья спрашивали, почему никогда ее не видели, – я говорила: умерла молодой, – однако никому, разве что своему Премудрому, не поведала ее трагическую судьбу.