Тристан Леру смог вернуться домой лишь через месяц. После случившегося он часто недомогал, а в холодные дни жаловался на боль в коленях, и эта боль осталась с ним навсегда. Пораженные болезнью суставы причиняли ему ежеминутное страдание, но хуже всего было то, что кисти рук утратили былую подвижность и чувствительность. Мальчик еще пытался рисовать, но очень скоро отец, получивший вердикт врачей и осознавший необратимость случившегося, отвел его к хромому Кристофу – тому самому торговцу книгами и гравюрами, у которого Тристан когда-то приворовывал бумагу для своих романтических рисунков.
Они неожиданно сдружились, эти двое калек – старый и молодой. Потерявший еще во время войны правую ногу, отяжелевший на старости лет, Кристоф уже не мог толком передвигаться, однако оставался в здравом уме и был способен управлять своей лавкой. Тристан, к тому времени окончательно забросивший учебу, стал для него незаменим: мальчик обладал удивительным чутьем на все, что представляло собой подлинную ценность. Зная «блошинку» назубок, как «Отче наш», изучив каждый ее уголок, он умел выловить из неиссякаемого потока артистического хлама то редкую книгу, то литографию, то картину. А главное, он умел убедить даже самого разборчивого клиента в необходимости такой недешевой покупки. Художественный вкус Тристана вкупе с природным нюхом дельца позволяли ему уверенно держаться на плаву, а порой и неплохо зарабатывать.
Со временем в антикварный магазин «Магрэ & Леру» в Сент-Уэне стали захаживать и искушенные коллекционеры, и пронырливые арт-дилеры, и привередливые парижские галеристы…
II
Родион
Наверное, все городские голуби по утрам ведут себя одинаково. Они воркуют, возятся на узких подоконниках и козырьках грифельных крыш, пытаясь согреться в обманчивых лучах осеннего солнца. Шелестят тугими крыльями, постукивая ими о стекло, будто напоминают: пора просыпаться.
А просыпаться не хотелось…
Во сне они не расставались. Сплетались, как молодые «бенджамины»[2], корнями, стволами и кронами, лишь в самое темное время ненадолго ослабляя хватку. Лежали в растерзанной постели лицом к лицу, колено к колену, непроизвольно дыша в унисон. Бывало, очнувшись среди ночи и приподнявшись на локте, он вглядывался в сумрак, пытаясь различить ее лицо. И постепенно в неверном свете уличного фонаря прорисовывался ее профиль. Она всегда улыбалась во сне, и каждый раз он ловил себя на мысли, что ревнует ее к той части жизни, в которую ему не было ходу… К ее ночным видениям, ее дневным делам и даже к книгам, которые сопровождали ее повсюду.
С тех пор, как Оливия появилась в его жизни, прошло уже два года. Спасая репутацию от неизбежного скандала, сопровождавшего всякий роман педагога и студентки, он ушел из Сорбонны – с сентября на факультете ему нашли замену. Родиона это не смущало: разработка парадоксального «дела Апостола» и последовавшая за ним травма отняли много сил, но главное – ему впервые в жизни захотелось просто быть. Путешествовать, трудиться над рукописью (он никак не мог закончить пособие по проведению журналистских расследований для Независимой Ассоциации), выступать на конференциях, вести колонку на портале «Франс Ньюс»…
И, разумеется, находиться рядом с ней.
Оливия вошла в его мир неожиданно – настолько, насколько неожиданной может оказаться вспышка чувства в душе зрелого и самодостаточного мужчины. Он давно признался себе, что его многолетнее отшельничество не было вынужденным – он насаждал его намеренно, наполняя жизнь профессиональными поединками и рискованными разоблачениями, превращая бытие в безжалостную гонку на опережение… самого себя.
Женщин он не избегал – они возникали на его пути, как прорастают случайные цветы в мелких трещинах асфальта – прелестное, но все же временное явление. Своим одиночеством Родион не тяготился, напротив, он ценил возможность передвигаться по жизни в собственном ритме, не согласуя его ни с кем, а главное, не боясь поставить под удар ближнего – в расследовательской профессии хватало риска…
Но в душе он понимал: редко сплетаются все достоинства в одном человеке. Он не любил прокуренных интеллектуалок; избегал излишне чувствительных дам, вызывавших в нем смесь жалости и недоумения; сторонился эмансипированных «всадниц на красном коне» и не терпел капризных содержанок. И все же ждал, ждал, когда из бесконечного множества родится совокупность, когда из тысячи имен останется одно. Когда можно будет, наконец, поднять забрало и решиться на близость, не скрывая собственной уязвимости.
В Оливии он не искал частностей, не соотносил достоинств с недостатками. Он просто испытывал к ней огромную, ни с чем не соизмеримую нежность; относился к ней так бережно, будто боялся неловким словом или поступком нарушить ее хрупкую гармонию…