Она поворачивается к Суччивору, который молча стоит в сторонке, привлекает его к себе, обнимает, обнимает меня другой рукой, чмокает его, чмокает меня, страстно бормочет: "Мои дорогие! Мои обожаемые!"… Мы готовы для семейной фотографии, хорошенький же у нас видик, мне так стыдно за нее, за себя, за нас троих, что внезапно я перестаю ее любить.
Очищен. Отмыт. Элоди унесло. Она больше не существует. Отныне мои мозги свободны, и я концентрируюсь на одной идее: убраться отсюда.
Суччивор говорит:
— Хорошо. Я вас оставляю.
Она разрешает:
— Иди, милый.
Черт, она никогда не говорила мне: "Иди, милый"! Если бы она это сделала, это сразу же открыло бы мне глаза. Ничего не скажешь, у нее врожденное чувство того, что следует говорить каждому. Суччивору — "Иди, милый!". Мне просто взгляд, но пристальный, сулящий неведомые сокровища… Да, ловко у нее получается! Поразительно, сколько начинаешь понимать, как только перестаешь быть влюбленным! "Иди, милый!"… Это невероятно!
Суччивор на прощанье влепляет ей поцелуй, жадную прочистку миндалин, которая вызывает у меня тошноту, затем, повернувшись ко мне, испытывает мгновенное колебание. Я понимаю, что он спрашивает себя, пожать ли мне лапу по-мужски или, того лучше, закатить поцелуй любовного братства — что подразумевает наше слияние в поклонении одному божеству и по этой причине, почему бы и нет, неоднократную возможность, отправившись в путь, каждый со своей стороны дамы, встретиться на полдороге, я хочу сказать, посредине туннеля, — но он останавливается в конце концов на неопределенной невероятно фальшивой гримасе, а затем протискивается между Элоди и дверью, которую приоткрывает, чтобы выскользнуть наружу.
Я между тем созрел. Вырвавшись из Элодиевых объятий, плечом отталкиваю Суччивора, вылетаю на лестницу и мчусь вниз, перепрыгивая через четыре ступеньки, будто спасаясь от пожара.
Я ожидал криков, преследования. Но нет. Она крикнула один только раз:
— Эмманюэль!
Потом спокойно бросила:
— Ты вернешься. Я жду тебя.
Как же, держи карман! Я убегаю, только меня и видели.
XV
В первый раз я разлюбил. До сих пор моя страсть к женщине могла идти только в одном направлении: расти. Даже если терялся контакт. Любовь продолжала расти и становилась все прекраснее. Огонь под пеплом. Всегда готовый вспыхнуть снова. Таким образом я набрал целый гарем, который греет мою душу, даже если жестокие воспоминания занимают там больше места, гораздо больше, чем счастливые, потому что счастливые моменты настолько прекрасны, что счастье просто затапливает меня, когда я вспоминаю о них. Однако жестокие воспоминания — это тоже воспоминания. Самое большое несчастье — вовсе их не иметь.
Я люблю женщину во всех женщинах, моя способность любить ограничивается лишь женщиной, женщина заполняет меня до краев. Ребенок не предусмотрен. Заниматься любовью значит заниматься любовью, вот и все. Мысль о том, чтобы произвести на свет ребенка, мне и в голову не приходила. Вид беременной женщины возбуждает во мне жалость и одновременно тошноту. Когда Агата носила Жозефину, я не видел ничего, кроме чудовищного живота, готового лопнуть, чрева, где зрел паразит, как червяк в яблоке. В то время как Агата, выгнув поясницу, животом вперед, с серым лицом переваливалась, наподобие утки, гордая сознанием своей миссии: она носила человеческое семя. Священное! Тут не займешься любовью.
Но что странно, женщина, которая уже стала матерью, становится привлекательной. Послеродовые рубцы на теле умиляют меня и даже возбуждают. Я ласкаю, облизываю их, эти стигматы, свидетельства перенесенных мук…
Еще более странно, что я люблю свою дочь. Когда она родилась и была мне навязана, я испытывал только отвращение к этому куску багрового мяса, от которого исходили крики, слезы, писи и каки. Никакого инстинкта защиты по отношению к этому средоточию неприятных ощущений у меня не было. Но тем не менее я героически играл роль отца. Вовсе не Жозефине суждено было разлучить нас с Агатой. Отцовская любовь или, скажем скромнее, интерес к дочери пробудился во мне и намного позже, когда Жозефина начала приобретать человеческий облик, я хочу сказать, женский. О, в этом нет никакой патологии. В любом случае не больше, чем у "нормальных" папаш, которые замечают, что у их дочек начинают расти груди.
Итак, я больше не люблю Элоди! Совсем. И, никогда бы не подумал, испытываю от этого облегчение. Освобождение. Небо в моем распоряжении и вся земля тоже! Я птица. Птица, которая во весь дух летит к Лизон. Птица, у которой с головой все в порядке. Сумбурные сомнения и парализующие угрызения совести — все рассеялось, пока я сбегал по лестнице. Лизон, любовь моя, жди меня! Я бегу. Ты же знаешь, что я бегу к тебе, правда? Ты знаешь все, всегда…