Он назвал свое имя и город, где он живет. Но, кроме этого, он не знал, что еще им сказать о себе. Он спросил, знакомы ли они со Спиросом Антонапулосом. Нет, они его не знают. Сингер стоял, беспомощно свесив руки. Голова у него все так же была наклонена набок, и взгляд уходил куда-то в сторону от собеседников. Он был так апатичен и холоден, что трое глухонемых в котелках начали странно на него посматривать и постепенно перестали вовлекать в свой разговор. А когда они расплатились за выпитое пиво и собрались уходить, то не пригласили его с собой.
И хотя Сингер чуть не полдня без толку пробродил по улицам, он едва не опоздал на поезд. Ему самому непонятно было, как это произошло и где он провел столько времени. Он пришел на вокзал за две минуты до отхода поезда, едва успел втащить в вагон свои вещи. Вагон, куда он попал, был почти пуст. Он уселся, открыл корзинку с клубникой и стал с дотошной аккуратностью перебирать ягоды. Они были громадные, величиной с каштан, и на редкость спелые. Зеленые листики над сочными ягодами были похожи на букетики. Сингер положил ягоду в рот — сок ее был пьяняще, необузданно сладок, но уже чуть-чуть отдавал гнильцой. Он ел клубнику, пока рот его не потерял к ней всякий вкус, а потом снова завязал корзинку и поставил в сетку над головой. В полночь он опустил штору и лег. Он поджал ноги и укрылся с головой пальто. Словно оцепенев и не меняя позы, он продремал около двенадцати часов. Кондуктору пришлось его растолкать, когда они приехали.
Сингер бросил свой багаж посреди вокзала и пошел к себе в магазин. Он поздоровался с хозяином вялым взмахом руки. Когда он снова вышел, в кармане у него лежало что-то тяжелое. Некоторое время он прослонялся по улицам с опущенной головой. Но прямые, слепящие лучи солнца и духота угнетали его. Он вернулся домой с распухшими глазами и больной головой. Отдохнув, он выпил стакан кофе со льдом и выкурил сигарету. Потом, сполоснув пепельницу и стакан, вынул из кармана пистолет и пустил себе пулю в сердце.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
21 августа 1939 года
— Вы меня не торопите, — сказал доктор Копленд. — Оставьте меня в покое. Ну пожалуйста, дайте же мне тихонько посидеть.
— Папа, мы тебя не подгоняем. Но пора уже ехать.
Доктор Копленд упрямо раскачивался в качалке, плотно укутав плечи в серый платок. И хотя утро было теплое, солнечное, в печке горело несколько поленьев. В кухне не осталось никакой мебели, кроме качалки, на которой он сидел. В остальных комнатах тоже было пусто. Большую часть обстановки перевезли к Порции, остальное погрузили на машину, стоявшую возле дома. Все было готово, только сам он никак не мог решиться. Как он может ехать, если в мыслях его нет ни начала, ни конца, а в душе — ни истины, ни цели? Он поднял руку, чтобы подпереть дрожавшую голову, продолжая медленно раскачиваться на скрипучей качалке.
За дверью послышались голоса:
— Я сделала все, что могла. Он будет сидеть, покуда сам не решит ехать.
— Мы с Бадди хорошо упаковали фарфоровые тарелки…
— Надо было трогаться, пока не высохла роса, — сказал старик. — А сейчас, того и гляди, ночь нас в пути застанет.
Потом все смолкло. Только в пустой прихожей гулко отдавались шаги, но потом их тоже не стало слышно. Рядом, на полу, стояла чашка с блюдцем. Он наполнил ее из кипевшего на плите кофейника. Раскачиваясь, он пил кофе и грел пальцы на пару. Право, не может быть, чтобы это был конец. Голоса без слов взывали к его сердцу. Голоса Христа и Джона Брауна. Голоса великого Спинозы и Карла Маркса. Призывные голоса всех, кто боролся и кому было суждено выполнить свою миссию. Горестный голос его народа. И голоса мертвых. Немого Сингера, этого белого праведника, который все понимал. Голоса убогих и власть имущих. Раскатистый голос его народа, сила и мощь которого все росли. Голос его истинной, неизменной цели. А в ответ на губах трепетали слова — слова, в которых поистине выражена суть человеческого страдания, — он едва не произнес их вслух: «Дух Всемогущий! Владыка вселенной! Я творил то, чего не должен был творить, и не свершил того, что должен был свершить. Так воистину — может ли настать конец?»
Он впервые вошел в этот дом с той, кого он любил. Дэзи была в подвенечном платье, с белой кружевной вуалью на голове. Кожа у нее была прекрасная, цвета густого меда, а смех нежный и звонкий. По ночам он запирался в комнате, где ярко горел свет, чтобы учиться. Он всеми силами пытался размышлять над книгами. Но близость Дэзи рождала в нем такую страсть, что никакие науки не могли ее побороть. Поэтому он иногда поддавался соблазну, а потом, кусая губы, просиживал над своим учением всю ночь до утра. Один за другим появились Гамильтон и Карл Маркс, Вильям и Порция. Но всех их он потерял. Никого у него не осталось.
А Мэдибен и Бенни-Мэй? А Беннедайн-Медайн и Мэди Копленд? Те, кто носили его имя. И те, кого он вывел из небытия. Но из тысячи этих людей найдется ли хоть один, кому он может доверить дело своей жизни, а потом вздохнуть спокойно?