Хотя он ведь помнил много странного о делах этой семьи. Помнил, например, как Сира, привставая на цыпочки, чтоб дотянуться к его уху, грустно и сердито шептала: «Снова твой учитель приходил. Бедная Рисса плакала, а царь кричал на нее». А Грайно… что о Риссе говорил он? Да ничего такого, Хельмо и не лез особо, видел лишь порой, как Грайно грустно перебирает украшения в огромном ларце. Спрашивает вроде в шутку: «Может, подарим что царице? Смурная она, я виноват». И Хельмо, зная, что на «Почему ты-то?» ответа не будет, просто подцеплял из ларца какой-нибудь сапфировый перстенек, или подвеску-птицу, или еще что, но Грайно его выбор никогда не одобрял. Дарил ли что-то сам?
Снова дядя тихо, даже мягко засмеялся. Взор же его опустел, там появилась уже другая, далекая, болезненная тоска. С такой он скрывал что-то в детстве, поясняя: «Мал еще».
– Твоя Имшин думала, я Злато-Птицу подослал? Дура, как есть… Я-то чуял, что без Грайно не станет лучше. Беда-то не в нем, он только вещь, такая же вещь царя, как и все мы.
– Из-за
И не сходят с ума так, что все вокруг начинают умирать.
– О нет, из-за них как раз чаще всего, – усмехнулся дядя. – Взять хотя бы эту Смуту, чем земли – не вещь? Но особенно смешно, когда одна вещь, возомнив что-то о себе, вдруг берет и убивает другую, правда? А хозяин потом и ее саму – в огонь, в огонь…
Что-то плеснуло в омуте, затрепетали дальние цветы. То ли гул, то ли вой пронесся под сводами, и у Хельмо опять застыла кровь в жилах. Засиявшая луна осветила черную рябь, и каменные плиты, и усталый лик Хийаро. Дядя окончательно отвернулся, более, видно, не желая тратить свое время на Хельмо. Выдохнул:
– Вернись ко мне, мой мальчик. И правь, я все тебе отдам.
Хельмо не успел помешать: дядя мягко столкнул Тсино вниз. Без плеска и шума вода сомкнулась, стала еще чернее, вместе с телом поглотив разом все лунное сияние. Застыла, помертвев, как то, что приняла в себя.
– Нет! – Хельмо очнулся, бросился к омуту.
Дядя, мгновенно вскочив, заступил ему путь, схватил за плечи и оттолкнул. Хельмо ринулся опять, хотел ударить, но не смог, увидев искаженное горестным безумием лицо и красные, воспаленные глаза.
– НЕ СМЕЙ!
Занесенная рука замерла, с губ слетело все такое же жалкое: «Одумайся…» Но оскал стал лишь шире и злее; скрючившись, пальцы схватили Хельмо за рубашку, и он на мгновение оцепенел от яростного крика:
– Все испортил! Больше не испортишь!
В тот же миг дядя сам ударил его под ребра. Дух вышибло, вся боль – от старых ран и отравы, от кровопускания и полета – вернулась разом, захлестнула и оглушила. Оседая на колени, Хельмо попытался глотнуть прохладного воздуха. По щекам потекли слезы, от второго удара хлынула из носа кровь.
– Больше… не… испортишь, – исступленно повторил сквозь зубы дядя, нависая над ним. Лицо плыло у Хельмо перед глазами, но наудачу он вытянул руку, шепча:
– Вытащи Тсино. Не надо. Не…
– Как котенка!.. – Последним ударом дядя сбросил его в омут. В тело впились тысячи холодных игл, и Хельмо потерял дар речи. – Клянусь!..
Вода сомкнулась коконом и зашумела в ушах. Одной рукой его держали за горло, другой – за волосы и трясли, мотали. Не удавалось ни разжать, ни даже ослабить хватку, одежда тянула ко дну. Два раза Хельмо все же выныривал и видел еще сильнее исказившееся лицо дяди, пылающий взгляд, вздыбленные волосы. Ловил обрывки брани:
– Ты-то не встанешь, не позволю… я тебя здесь только убью, а зарою на дороге…
Захлебываясь, теряя рассудок, он хотел ответить: «Как угодно, когда угодно, только… только прекрати». Но язык не слушался, кровь мешала дышать, сознание пропадало рывками, а боль и холод отзывались судорогами в мышцах, тошнотой, звуком лопающихся в голове колоколов. И только вода жалела, утешала. Сладко шептала, баюкала, обволакивала желанной, необходимой тишиной. Ласковая, как мать. Ласковая, как смерть.
«
Тело все сопротивлялось. Еще на миг удалось вырваться на поверхность. Шепнуть:
– Пожалуйста, не делай зла.
«Больше никому, кроме меня».
Его опять встряхнули и ударили лбом о каменную кладку. В наползающей мгле расплылось яркое облачко крови. От помутившегося взгляда ускользнул последний блик луны, и, покоряясь, Хельмо посмотрел вниз, в поднимающуюся к нему черноту. Она дышала и казалась непроглядной. Лишь очередное чудовище, которое он не победил.
«Прости меня, Тсино. Тебе не дадут умереть». Он сдался.
Если бы он мог, сказал бы дяде главное, последнее. То, в чем никогда никому не признавался, даже себе. Простое: «Я ведь учился доброте у тебя».
Он понял это не сразу, да и задумался не так давно. Когда его собственная доброта стала кидаться в глаза Янгреду; когда тот однажды спросил напрямую: «В кого ты такой?» Тогда Хельмо лишь напомнил: «Я сирота, не знаю. Наверное, с Грайно брал пример». Но позже ответ все же нашелся, нашелся… не далее чем пару дней назад и оказался очень простым.