– Наивны живые, думающие, что мертвецы все ведают. – Взгляд Грайно блеснул скорбной луной. – Прикованные, как я, точно не ведают вовсе ничего. Рисса… слепая Рисса.
Обида дрожала в этих словах.
– Слепая ли? – сложно было сдержать вопрос. Вспомнились царицины красные от слез глаза да лукавые слова Иланы: «Страшна женская месть». – Едва ли. Наоборот.
Но Грайно сжал на миг кулаки.
– Любили ее, как я не полюбил бы никогда. Всею любовью, какая могла ей принадлежать, она владела, любовью лучшего на свете человека. А прочее…
Вот же дурак. Неужели правда не понимает? Хинсдро глянул на воду, тихо спросил:
– Видел ты тут васильковый венок, а, лукавый герой? – По глазам понял, что не будет ответа, рассмеялся, сам не ведая над чем. Осознал вдруг, как устал и от живых, и от мертвых страстей. – Да, Вайго любил ее. Он многих любил, и что дружба, что любовь для него были неотделимы. Тебе ли не знать, почему царице было так больно и почему все вышло у вас так, как вышло. Ты… – и это вырвалось, вырвалось наконец! – Ты постыдился бы.
Ему было что вспомнить – как эти двое, царь и воевода, вместе шли в бой, как «тешили» послов на пирах и охотах. Как один, стоило второму захворать или раниться, спешил к нему; как смыкались в приветствии ладони, а лоб прижимался ко лбу. Как Вайго с его неловкими пальцами плел васильковые венки, потому лишь, что цветок этот в Остраре был знаком воинской удачи, а Грайно напоминал о родных морях. Все это было любовью. Такой, на которую завидно глядеть, такой, от которой щемит внутри, даже если нет за ней ни ласк, ни поцелуев. Никому, никогда Вайго не жалел любви, но всегда были те, кому доставалось больше. А были и те, на ком вся прочая любовь держалась, что дом на опорах.
Грайно молчал – лишь смотрел в ответ, и видно было, что хочет он шагнуть назад в воду, лишь бы не говорить об этом. Не шагнул, кивнул, точно покоряясь, и прошептал:
– Не мог я от него отступиться. И не хотел. Пока не стал здесь узником.
Отступился, когда попытались по-настоящему удержать?..
– Страстолюбец, – горько слетело с губ. – Что он, что ты, да и она вас стоила. Упрямцы, гордецы…
– Почему ты думаешь, что это скверно, когда страстно любят, страстно дружат, страстно ненавидят и теряют – тоже страстно? – Снова вдруг коснулась его скулы гнилая рука. – Ты ведь и сам не лучше. Сам… Я всегда это знал. Тем ты мне и нравился.
– НЕТ! – Крик вырвался, когда, заметавшись взором, Хинсдро все же остановил его на племяннике. Когда захотелось вдруг самому приподнять его голову, положить себе на колени. Когда страшно стало от этого желания. – Я не такой, Грайно! Не тащи меня за собой! Я…
Грайно устало, а может, жалостливо молчал. Что видел он у Хинсдро в глазах, почему не насмехался и не спорил? Ждал. И собственный взгляд его, беса, напоминал о священниках, смиренно, без укоризны слушающих исповеди. Хинсдро все твердил:
– Нет, я никогда, я, я… – Он запнулся, отпрянул. Бросило в жар. – Страсти – огонь, он все сметает на пути, не умеет прощать, так нельзя. Его нужно обуздывать, нужно…
«…Просто я тоже не сумел. Всего раз. Один, один раз, почему меня нужно наказывать?»
Грайно плавно поднял руку. Над ладонью зажегся язычок пламени. Заплясал в глазах, оживил золотом мертвую кожу. Грайно улыбнулся огоньку с нежностью, как ребенку.
– Огонь греет. Что мы без него? Посмотри, потом ведь с нами будет вот так… – Пламя погасло: сырая темнота дыхания просто задушила его. Грайно сжал кулак. – Особенно если некого взять за руку. Если рядом – предатели и больше никого.
Они помолчали. Вокруг все клубились, разрастались тяжелые кровавые облака. В горестном раздумье Хинсдро поглядел на Грайно и, наконец собравшись, сказал то, что не год и не два носил на душе, носил, сам того боясь и раз за разом отрицая:
– Знаешь… мне на самом деле жаль, что тебя не стало. Не было бы беды, если бы не та охота и слухи о заговоре, не было бы ничего. Я же… – Он оправил то, что было на плечах. Меховой плащ, подаренный семь лет назад, – я же с тобой примирялся по-настоящему. И… – все внутри сжалось, – может, иначе было бы с Хельмо, если б не все это. Да?