— Разменяй мне крупные билеты мелочью, — под серебро подъезжает Фомка. Нагрел домового: ему всучил бумажки, а себе серебро с пола сгреб, все карманы набил.
Второй кусок полоски домовой бросил.
— Давай рассчитываться.
Встали посредь пола нос в нос.
— Чихай, — велит домовой.
Чихнул Фомка, домовой только бородкой тряхнул.
— Теперь ну-тка я попробую.
Как дохнет поглубже, — вдвое бока у него раздались, — да как чихнет Фомке прямо в глаза, словно чокмарем дубовым по лбу тяпнул. Отлетел Фомка, о переднюю стену затылком ахнулся, к задней отлетел, носом ее поцеловал, к ногам домового, словно пряжи куль, грохнулся. Помутнело, потемнело в глазах…
Ждет-пождет Захарка, Фомки нет и нет. А пора бы ему вертаться. Дело-то к рассвету, неровен час — не заприметил бы кто. И то в голову Захарке пало: «Что с пьяным не бывает. Сдуру-то еще ткнется, да и уснет в избе. Ну-тка я схожу да гляну, гукну его».
Подкрался к избушке, постоял, послушал — тихо. К стене ухом приложился — тихо. За приступок в сенцы глянул — темно, только слышно — мышь под порогом скребется.
А в избе-то — Фомка встает, за стену держится.
— Вот как, брат, ты чихаешь, чуть душу из меня не вышиб.
В это время Захарка в избу лезет. Плешь его, с оладышек, в дверях показалась. Домовой бросил третий кусок ситцу на стол.
— Этот — за синячок с пятачок. Ну-ка, стукни безменом Филарета, не так шибко, но памятно чтобы.
Фомка-то и двинул Захара безменом по плеши. Бухнулся снопом Захарка. В избе снова темно, как в печи, стало. Ничего не видно. Вьюшка взбрякнула, заслонка на свое место прыгнула, горшок на полку вскочил, на чердаке сначала что-то заверещало, потом как захохочет, аж все стены затряслись:
— И-го-го-го! И-го-го-го! Дурак, дурачина!
Фомка сгорстал три куска и давай бог ноги из лачуги, чешет оврагом, в карманах у него позвякивает. Бежит да сам все ситец подмышкой щупает, приговаривает: «Ах, гожа, цветиста, мягка матерьица!» О корень запнулся, кувырком через голову два раза перевернулся, как лось, малинником стегает, кусты трещат. В баню метнулся.
Три куска в свой короб бросил сверху, растолкал Тимку спящего.
— Вставай, глухой косач! Бери короб, да пойдем скорее. Расскажу дорогой, что нынче со мной было, как я Филаретку безменом причастил.
Взвалили короба и айда из бани.
Складно Фомка пособоровал Захарку, память у хозяина отлетела, как ледышек с каблука. А Филарет с вечера зашел к Чаплыге на Сластиху да и засиделся до зари. Чаплыга книжку читал, а он сидел, слушал да поддакивал. Спохватился, ан уж на восходе-то розовеет.
— Чаплыга, а я что-то и запамятовал, запирал утром ай нет свою хоромину. Ну, да ить у меня там, кроме расколотого чокмаря, нечего взять.
Потрусил с горки домой. Переступил порог, глядь, кто-то на полу карачится. Вгляделся, — Захарка.
— Как это ты, Захар Васильич, золотце мое, запоместо своего терема в мою конуру забрел?
А тот: тык, мык, телка — бык, трясет головой, то на язык, то на затылок показывает. На затылке-то синячок с пятачок, а можа, пятачком и не прикроешь, припухает.
Так и не понял Филарет, пошто понадобилось Захарке у него под порогом отдыхать. Отвел он Захарку до угла.
Фомка с Тимкой как забежали в лес, Фомка и говорит:
— Ба, что-й-то у меня в карманах неладно.
Глянул в короб, а в нем-то… и сказать стыдно: по саму крышку наложено того самого, что на лопате подальше от крыльца откидывают.
За карманы-то хватился, — серебро тут ли, а в карманах-то то же, что и в коробе. Уж плевался, плевался Фомка, как он только не честил домового.
А у Захарки синячок с пятачок рос да рос. И такая ли репина на лысине выросла. Пришлось ему картуз на заказ шить с запасом для шишечки.
Катеринкино счастье
Была в прежнее время одна ткачиха Марья. На седьмом десятке с ткацкой уволилась. Руки стали дрожать, да и свет этак же ослаб. Так кое-как перебивалась. У ней двойняшки-дочери росли: Матрешка да Катерина. Обе на выданьи были. Матрешка по всем статьям собой ударила. Ну, а Катерина-то похворала оспой и осталась на всю жизнь корявой. Щеки — как терка, хоть картошку три. Только ее и красил бантик на косе. Сестры, а сердцами разные вышли. Катерина-то ко всему больно жалостлива была. А сестра нет. На одной отбельной работали.
Раз полотна отбеливали по лету. Много полотен разостлали на лугу. Весь луг словно снегом запорошили. Солнце спустилось низенько, скатывать начали. Скатали. Матрешка куски стережет, а Катерина в отбельную носит. А до отбельной без малого, сударь, верста будет.
Так притомилась девка, что последний узел сбросила, отдохнуть присела. Присела да и вздремнула. Матрешка ждет-пождет, — нет сестры, и уходить от полотна нельзя.
Вечереть стало. На закате облака, ровно, птицы розовые, вьются. И такие ли пышные, как хлопок бухарский, хоть на ровницу их. Сидит Матрешка на кочке, на облака любуется, сама думает: вот бы эти облака пряжей стали, упали бы на землю, да все бы нам с сестрицей достались. Стали бы жить тихо да мирно, никого не обижали бы.