А вот про Зюзю Козельского, подлизу и труса:
А вот про Шестиглазого, про Финти-Монти, про Зуева... А вот про нашего латиниста Павла Ильича Кавуна...
И тут я вспоминаю, что сегодня от часу до двух у нас... — то есть нет, не у нас, а "у них", — мой любимый латинский урок. Я отдал бы все на свете, чтобы в эту минуту встать перед всем классом у кафедры и прочитать нараспев:
и видеть, как Павел Ильич упивается вместе со мною музыкой каждого древнеримского слова и, зажмурившись, кивает мне в такт. И я впервые понимаю теперь со всей ясностью, что этому уже не бывать никогда, и чувствую такое сиротство, словно я один на земле.
К черту же все, что напоминает гимназию! Долой "Гимназиаду"! На что она мне! Я с яростью рву мою бедную рукопись на мельчайшие части, рву сосредоточенно и долго, чтобы нельзя было прочесть ни единого слова, потом спускаюсь вниз, подбегаю к большому, обмазанному дегтем мусорному ящику, над которым с густым и веселым жужжанием носится черное облако мух, и бросаю туда всю эту бумажную рвань.
На душе у меня становится легче, и я бегу задворками домой.
Едва я всхожу на порог, Маруся делает мне знак не шуметь: у мамы с утра мигрень. Она лежит без движения, с потемневшим лицом. Голова ее туго обмотана большим полотенцем, которое Маруся каждые двадцать минут погружает в наполненный уксусом таз.
– Мама была в гимназии. Ходила за твоими документами! — говорит она укоризненным шепотом. — Бургмейстер кричал на нее. Да, кричал. И все из-за тебя, из-за тебя!
Я стою у маминой постели, и сердце мое поет от тоски. Потом иду на кухню, чтобы не разреветься при маме. Маруся протягивает мне три пятака:
– Я на твоем месте пошла бы сейчас к Гавриленко, купила бы к ужину хлеба и полфунта перловой крупы.
Лавка Гавриленко за углом, на Старо-Портофранковской улице. Беру деньги и уныло бреду к Гавриленко. И нужно же так случиться, что первый, кого я встречаю, еще не дойдя до угла, — Валька Тюнтин! Его сонное лицо с подслеповатыми глазками пышет самодовольством и важностью. В руке у него тяжелая трость, хотя ношение палок, зонтиков, тростей и дубинок строго-настрого запрещено гимназистам. В наших краях Валька бывает почти ежедневно: здесь неподалеку живет его тетка, вдова какого-то московского барина, занимающая целый этаж в доме мадам Шершеневич.
Больше всего на свете мне сейчас не хотелось бы встретиться именно с Валькой. Но он глядит на меня так дружелюбно и так широко улыбается мне, словно он узнал обо мне что-то очень хорошее и ему не терпится обрадовать и поздравить меня.
– Здравствуй, — говорит он, торжествуя, — какой ты худой и зеленый! Ну уж и ругал тебя сегодня директор... Он назвал тебя паршивой овцой. Пришел к нам на урок и сказал: "Слава богу, его уже не будет в гимназии!" Так и сказал: "Слава богу! Паршивая овца все стадо портит". Моя мама говорит то же самое: твое место не в гимназии, а в прачечной. Ведь твоей маменьке...
– Ах ты мурло! — кричу я, охваченный единственным желанием исцарапать, избить, искусать эти наглые, смеющиеся щеки.
В его самодовольной ухмылке воплощается для меня все жестокое, злое, что терзает меня вот уже несколько дней. Это придает мне удесятеренные силы, и неожиданно для себя самого я набрасываюсь на ошеломленного Тюнтина, выхватываю его тяжеловесную трость, ломаю ее пополам и швыряю ему прямо в лицо.
Ни раньше, ни потом я не мог бы совершить это чудо: трость была крепкая, словно стальная, и в обыкновенное время я не мог бы не только сломать ее, но даже согнуть.
Я жду, что Валька завопит от обиды и боли, набросится на меня с кулаками, а кулаки у него посильнее моих. Но на его лице вдруг появляется жалкое выражение испуга, и он с каким-то дряненьким визгом и хрюканьем трусливо убегает в подворотню.
Глава восемнадцатая
Я СТАНОВЛЮСЬ ХУДОЖНИКОМ
Проходит еще несколько дней. Как-то является к нам Циндилиндер и, отведя меня в угол, спрашивает заговорщическим шепотом:
– Хочешь заработать деньгу? — и лукаво подмигивает, и делает такое движение пальцами правой руки, словно перебирает золотые монеты.
Я испуганно гляжу на него. Уж не втягивает ли он меня в какое-нибудь темное дело? Зачем эти подмигивания, эти странные жесты, этот таинственный шепот?