— Справится.
— Я… я не смогу, если она уйдет… Я одна… Я так виновата, Дим…Ты был прав, что я…
— Нет.
— И с Любошем… бабичка его недолюбливает… И он её… Королевой называет… Я же сама… я его тогда поцеловала, потому что он был первым попавшимся, а я всё думала о тебе. Я решила, что всё себе придумала, надумала, что с тобой как-то по-особенному. Целоваться в целом одинаково со всеми или с большинством. И остальное тоже. Я думала…
— Ве-тка, ты не думай больше, ладно?
— Хорошо, — я киваю, всхлипываю в очередной бессчетный раз. — И ты не звонил. Я всё ждала и ждала. А ты не звонил. Почему ты не позвонил?
— Я бы тебя убил, — он, кажется, сознается.
Честно.
Ведёт большими пальцами у меня под глазами, вытирает.
— Ты даже не представляешь, как я злился на тебя в то утро. Если бы я услышал твой голос, то меня бы от злости порвало. Выжить при встрече у тебя было больше шансов. Я когда прилетел и увидел вас, я тебя возненавидел. И тебя, и Чехию твою проклятую. Только тебя долго ненавидеть не вышло.
— Прости.
Я прошу.
За Любоша.
Или ненависть, которой не вышло.
— Эй, сумасшедшие русские, я не обязан вас искать по всей больнице, — скрипучий раздраженный голос доктора Догнал звучит над нами.
И головы мы поднимаем вместе, видим его, стоящего на вершине лестницы, и пачку сигарет он в руках крутит.
Вышел сюда он, пожалуй, не нас искать.
— Ваша бабушка давление держит, — он сообщает, сбегает до нас, чтобы закурить, взглянуть покрасневшими глазами и посоветовать устало. — Идите уже… домой.
Глава 42
Из больницы Север выходит первой.
Она останавливается на краю лестницы, на самой её вершине, до которой солнце, только взошедшее, ещё не дотянулось своими лучами. Оно лишь подожгло черепицу красных крыш, сделало её огненно-рыжей, а после, соскользнув, заглянуло в окна верхних этажей, брызнуло из них янтарным светом.
Ослепило.
Так, что жмурится.
На миг, после которого дрожащий воздух золотистой дымкой видится. Кажутся прозрачными белые цветы магнолии, в ветвях которой тонкие лучи путаются.
Прокалывают листья.
Сам мир.
И день, едва начавшийся, это похожее на расплавленное золото солнце ещё не прогрело, а потому дышится и Ветка, обхватывая себя руками, ёжится.
Поднимает голову к небу, сине-голубому.
Лазоревому.
Как-то… вспоминается, выныривает откуда-то из глубин памяти и уроков литературы подобное, поэтическое и возвышенное. Правда, кажется, не про небо, а цветы так чаще писали классики, но… этому утру подходит.
И небу, что без облаков.
Почти.
Размыта по всему полотну небосклона белоснежная рябь. Проплывает, летя куда-то на восток, птичий клин, кричит над нами. И кто-то другой, из пернатых, им словно откликается, заводит рассветную песню.
Говорит, что ночь закончилась.
Прошла.
И самый тёмный час остался позади.
— Не хочу на метро, — Север просит тихо, смотрит, опуская голову, на меня, и полы куртки, что разъезжаются, она одной рукой у горла сжимает. — На соседней улице трамваи ходят.
— Тогда… идём…
Я протягиваю ей руку, правую.
Подаю забывчиво, ибо видно шрамы, что уродуют, а потому лучше левая, но… я не успеваю. Север перехватывает, кладет свои пальцы на мою ладонь, ведет осторожно по неровной коже, чтобы наши пальцы переплести, сжать.
И тянет, взглянув в мои глаза, она.
Ведёт за собой по пустым улицам ещё спящей Праги, в которой так много каменных домов и булыжных тротуаров, в которой почти нет людей, но есть что-то неуловимо ирреальное, сумрачное и почти мистическое.
Прячутся за переплетами готических окон призраки прошлого.
Алхимики.
И застывшие на фасадах химеры.
Они провожают взглядом, следуют, слетая с парапетов, безмолвными тенями за нами, не нарушают тишины, что на двоих, наша. Все слова на таких похожих и в то же время разных языках в это раннее утро становятся лишними.
Громоздкими и неправильными.
Излишними.
Слишком много всего было сказано и выкрикнуто за эту ночь, призналось и рассказалось, перевернулось. И теперь по-новому, с каждым шагом по-другому собираются разбитые вдребезги представления о Север.
Что негромко и мерно стучит каблуками.
Идёт рядом.
Тоже молчит.
Не заговаривает, потому что знается, ощущается на уровне шестого чувства и ею, и мной, что исчезнет, пропадет нечто до боли важное, но в слова пока не сложившееся, если мы заговорим, произнесем вслух хоть что-то.
Не сейчас, когда… есть шелест деревьев и призрачная трель трамвая.
Дворник, подметающий асфальт.
Длинные тени.
Ряд потухших фонарей и припаркованных вдоль дороги машин, мимо которых мы проходим. Не расцепляем руки, и узкая ладонь Север в моей тонет, пугают своей хрупкостью тонкие пальцы, что так страшно сломать.
Мы бросаем украдкой взгляды друг на друга.
Смотрим прямо.
На остановке, к которой старый красно-жёлтый трамвай, металлически постукивая, подползает неспешно. Мы же заходим, пробираемся, пошатываясь и хватаясь за ручки спинок, в конец вагона, подальше от спящего бомжа, единственного пассажира.
И на сидение Ветка, покачнувшись, падает.