— Твой день рождения, — она перебивает, говорит ломким голосом. — Он всегда был самым важным и светлым праздником, а сегодня мне весь день тревожно, Кветуше.
В её глазах волнение.
Раздумья.
И за руку я её беру осторожно, сжимаю сухую ладонь, худые длинные пальцы, чтобы улыбку через силу выдать, проговорить уверенно:
— Всё хорошо, правда. Нет повода для тревог, карты тоже ошибаюсь.
А я вот вру.
И даже не краснею.
Перевожу разговор, спрашивая про внуков, которые Фанчи ждут больше всех, рисуют плакаты для встречи, и вести себя хорошо они лукаво обещают. Мне пересказывают это, и хмурые борозды морщин на высоком лбу постепенно разглаживаются, приподнимаются в ироничной улыбке углы изогнутых губ.
Наступает почти идиллия, что… обрывается внезапно. Раздается телефонный звонок и голос Мартина Догнал, который просит привезти все медицинские документы и лекарства, оставшиеся у нас дома.
И чем быстрее привезти, тем лучше.
— Хочу удостовериться… — он тянет рассеянно, не поясняет, лишь уточняет деловито. — Так, привезете? Я буду в отделение до шести, у вас есть ещё пара часов.
— Да, конечно, — я отзываюсь торопливо.
Приглушенно.
Оглядываюсь на прикрытую дверь балкона, на котором от Фанчи я скрылась, отозвалась на её молчаливый вопрос, что звонят по работе. И, возвращаясь, я бодро отчитываюсь, что в редакцию уехать надо.
Срочно.
— У твоего Любоша ни грамма совести, — она ворчит, вздыхает грустно. — Мог бы не дёргать хоть сегодня…
— Он просил слёзно. Никто кроме меня не справится, — я заявлю совсем не скромно, снимаю с вешалки стеганную жилетку и ботинки, которые в редкий раз без каблуков, шнурую. — Ты же знаешь, что я у тебя лучшая. И у него. И вообще у всего мира.
— Знаю, — Фанчи фыркает, обнимает на прощание, просит. — И всё же будь аккуратна, Кветуше. Всадник мечей близко.
— Буду, — я повторяю ответ Дима.
Улыбку, в которую, должно быть, Фанчи тоже не особо верит, однако ничего не говорит, только обещает написать, когда долетит и её встретят. И взглядом, стоя у окна, она меня провожает, я вижу её силуэт, взмахиваю рукой, чтобы после на другую сторону дороги перебежать.
Дойти до остановки.
И до папиной квартиры добраться, подняться на четвёртый этаж, постоять секунду или две перед дверью, которую каждый раз мне так сложно открыть. Переступить через порог, за которым бездонная тишина, пустая спальня в конце коридора и пустая тумба в прихожей. На неё, возвращаясь домой, папа всегда ставил портфель.
Теперь нет, но… раз за разом кажется, что из кабинета или гостиной он сейчас выйдет, поправит знакомым движением очки в тонкой оправе, улыбнется широко. Прогремит на всю квартиру звучный голос, когда Славкой он меня назовёт.
Не выйдет.
Не назовёт.
И сегодня прогремит только связка ключей, когда на стол я её положу, стяну через голову сумку, дабы рядом пристроить, пройти по комнатам, подмечая оставленную на кресле шаль бабички и забытые наушники Элишки.
Пресс-папье с фигуркой медведя в кабинете.
Костяной нож для писем рядом.
Нельзя ведь варварски разрывать конверты руками, будто потрошить. Воспитанный человек всегда имеет при себе нож и умеет им пользоваться так же, как столовыми приборами. И ножи он все эти, многочисленные, не путает.
Последнее было шпилькой в адрес папы.
Это он однажды купил в подарок любимой теще филейный нож, а не тот, что для писем, которых здесь и сейчас много.
Очень.
Я останавливаюсь перед столом, что завален ворохом вскрытых конвертов, исписанными бумагами, по которым пальцами я рассеянно провожу, выхватываю там и там слова чужих переписок.
И слова Элишки про полученное письмо вспоминаются, раздаются её безразличным голосом в голове. Толкают взять в руки ближайший, лежащий поверх остальных, полусогнутый лист, пробежать глазами по тексту.
Посмотреть, перевернув, на витиеватую подпись пани Богдаловой.
И её письмо я откладываю.
Ищу дальше.
Роюсь впервые в жизни в чужой корреспонденции, извиняюсь мысленно перед бабичкой, но… мне надо, необходимо знать, что было в том чёртовом письме, если в душевное — немыслимое для пани Власты — волнение она пришла.
Кто ей написал?
Не неизвестная мне приятельница, желающая узнать о благополучии и зовущая на май в Аллеге, поскольку нет ничего лучше Доломитовых Альп в конце весны.
Не бабушка Любоша, которая в знакомых у бабички тоже ходит.
Не издатель, умоляющий перевести последние труды какого-то корифея естественных наук с французского на немецкий.
Я перерываю почти все письма, когда натыкаюсь на каллиграфический почерк с изящными, какими-то старомодными завитушками, читаю личное, недопустимое от кого-либо, обращение к бабичке.
—
Произношу недоверчиво.
Присаживаюсь на ручку кресла, поскольку ноги с каждой новой строчкой держат всё хуже, зарождается в ушах противный звон, барабанный перестук, от которого на смысле сосредоточиться трудно, но я стараюсь.
Вчитываюсь.