На седьмой день голодовки двое из наших потеряли сознание — Сокол и Молдаванин. Кабан всполошился, забегал, персонально каждого приглашал куриного бульончику откушать. А вечером пришел ласковее мамы родной: «Выхлопотал вам свободу. До конца дней своих молиться на меня должны. Со ближайшими же пароходами в три партии отправлю». Как тут не закричишь «ура», хотя каждому понятно: лишь по его милости сидим до сих пор.
21 сентября
Только сегодня отбыла первая партия. Напрасно прикидывался простачком Лысый Кабан — вся его классовая зоркость разом проявилась. В списке первой партии оказались одни меньшевики. Так и не удалось отправить никого из наших, даже больных. Сокол совсем плох. Настроение не для дневника. Прохлаждаемся тут, когда такие дела вершатся в России!
26 сентября
Руки сжимаются в кулаки. Вместо второй партии Кабан отправляет на материк уголовников. Один головорез успел шепнуть: «Под видом политических освобождают. За меня будешь отбывать, Комиссар!
А я за тебя погуляю». Объявили голодовку.
29 сентября
Кабан напуган — бегает, суетится, успокаивает. Руками разводит, дескать, пароходов нет, как подвернется — сразу погружу. А мы-то слышим: гудят они, приходят и уходят. Какого особенного парохода ждет он для нас? Всего-то шесть человек осталось.
3 октября
Пять. Схоронили Папашу. Остановилось сердце, не выдержало. Сказались семь лет каторги. Вечная ему память!
(До сих пор записи велись в тетради, упоминаемой Ф. Копытовым. Очевидно, при освобождении тетрадь была передана на хранение либо Соколу, либо дружески настроенному фельдшеру. Далее для записей использованы серые листы другого формата, почерк заметно изменился. Позднее, получив тетрадь обратно, Ф. Копытов вклеил в_ нее эти листы. Следующие за вклейкой страницы не сохранились, они торопливо вырваны, на оставшихся клочках видны отдельные буквы. Третья часть «Записок» Ф. Копытова до сих пор не обнаружена. — Примечание Г. Осьминина.)
1 ноября
Жив ли я? До сих пор не верится. Как будто еще жив. Или — уже?
8 ноября
Попробую все по порядку.
Ровно месяц назад, восьмого октября, нас погрузили на «Святого Иннокентия». Сокола пришлось оставить на попечение местного фельдшера: слег, застарелая чахотка. Байкал штормил, сыпал снег, временами дул шквалистый ветер. А пароходик маленький, игрушечный. Первая мысль была: да уж не ловушка ли это, не последняя ли инквизиторская шуточка Лысого Кабана? Но, к нашей радости, капитаном на «Иннокентии» оказался Гаврилов, тот самый «верный человек», которого я ни сном ни духом не знал, знал лишь, что он есть. Обнял Гаврилов каждого из нас, четверых, человеческими харчами накормил, чаем напоил — настоящим чаем, а не тюремной бурдой! «А все-таки в рубашке ты родился, Комиссар, — говорит. — Кое-как выцарапали на тебя бумагу у властей. Сибирь — не Питер. Да и не резон им тебя на волю выпускать, временным-то».
Пришел прощаться Кабан. Никто ему руки не подал. Ухмыляется, иуда: «Счастливого плаванья! Пользуйтесь своей свободой на здоровьице!»
Черен был Байкал, когда выходили в море из нашей тюремной гавани. «Не захлебнется твой святой?»— спрашиваю Гаврилова. — «Ничего, и не такие шторма видали. Суденышко хоть и старинное, латаное-перелатаное, зато экипаж надежный: три бывших ссыльных поляка, два бурята из «сочувствующих» и украинец, нюхнувший пороху. Словом, полный интернационал». В последний момент взяли на борт еще одного пассажира, симпатичного бурята, рыбака. Как оттолкнулся он ногой от стенки, так и отвалил «Святой Иннокентий». Гаврилов засмеялся: «Однако и здоров ты, паря! С виду-то тщедушный, в чем только силенка прячется, а пароход единым духом с места сдвинул!» «А человек в три раза самого себя сильнее», — тот бурят говорит. Очень верная мысль. Теперь-то я убедился. Только не в три раза — в тридцать три.
Слаб еще, рука онемела, болят помороженные ноги. Хозяин отпаивает какими-то целебными травами, какими-то душистыми горькими чаями. Остальное в другой раз.
12 ноября
Вышли поздно вечером. Всю ночь пароходик изрядно трепало волной, так что мы хлебнули мурцовки. Впрочем, кое-кто из команды тоже. А назавтра к обеду началось… Что тут началось! — Точно семь знаменитых байкальских ветров сорвались с привязи и затеяли свою дикую шаманью пляску. Буря играла суденышком, как кошка с мышонком, швыряла с волны на волну, подбрасывала, вертела, и если сразу не прихлопнула своей тяжелой лапой, так только затем, чтобы дольше потешиться. Волны перехлестывали через палубу, вода заливалась в трюмы. Самые высокие волны касались самых низких туч. Бортовая качка усилилась, казалось, вот-вот нас опрокинет. Но капитан не дрогнул. Не впервой выходил он один на один против Байкала. Только раз усмехнулся в усы: «Выбрал же времечко Лысый Кабан, когда вернуть вам свободу. В самую точку попал.
Но мы еще посмеемся над ним, Комиссар!»