В тот вечер я прочитал его Осипу Эмильевичу. И долго еще звучали наши стихи, единственным слушателем которых была его Наденька. Это был один из лучших наших вечеров.
Через две недели прихожу к Мандельштаму и нахожу его расстроенным.
– Вы понимаете, что они творят с нами! Я только что вернулся оттуда. Вместо реальных ключей от квартиры получил тысячу словесных обещаний. Теперь они не называют даже срока. Это не только безобразие, это – издевательство! Я не могу так жить! Я напишу в Моссовет. Я не могу довольствоваться только небом, мне надо, чтобы над моей головой была крыша.
Я не знал, что ответить и как утешить его. Слов не было, но если бы они даже и нашлись, это вряд ли могло смягчить его гнев. Одна Наденька умела его успокаивать, и она это сделала. Судьба играла им, как кошка играет мышью, редко доставляя дни полного покоя и удовлетворенности, когда он мог не думать о куске хлеба. Нужда, по выражению Бориса Пастернака, протягивала пять пальцев костлявых рук к самым глазам, и когда ему удавалось хоть немного отодвинуть эти пальцы, он бывал доволен, не мечтая о том, чтобы отодвинуть их окончательно. Это сравнение я применил к Мандельштаму, но образность его принадлежит Борису Пастернаку, когда он объяснял мне свое собственное материальное положение, осложненное тем, что, несмотря на большие гонорары, получаемые от театров за шедшие в тот период пьесы Шекспира, которые он переводил, ему приходилось содержать большую часть многочисленной родни.
Рассказывают, будто Мандельштам, находясь в бедственном положении, пришел однажды в Литфонд и начал выспрашивать у директора этого учреждения, какую сумму обычно ассигнуют на похороны писателя. Директор, чуя неладное, начал отшучиваться и наконец спросил Осипа Эмильевича, почему его это так интересует.
– Это же не секрет, – настаивал поэт, – назовите мне только сумму.
– Ну, раз вы так просите, – сдался наконец директор, – извольте… – И назвал сумму.
Тогда Мандельштам якобы сказал:
– Тогда я вам пишу расписку, что в случае моей смерти не буду требовать денег, а эту сумму вы выдайте мне сейчас.
Может быть, Осип Эмильевич этого и не говорил, но это так похоже на него, что можно верить.
У него не было ни мелких радостей, ни мелких бед. Ему предназначено было иное: высокое блаженство творчества и бездонная трагедия жизни. В нем была какая-то сверхъестественная чистота души и подсознательное стремление принести себя в жертву. Это неумолимо толкало его к трагическому концу.
Внешне Мандельштам мог казаться иногда неопрятным. Его жена и верный спутник жизни Наденька, как вслед за ним называли ее друзья Осипа Эмильевича, тщательно осматривала его костюм перед выходом из дома, вытряхивала пылинки табака из карманов, поправляла сползавший набок галстук; иногда обнаруживала крошки хлеба, прилипшие к жилету. Но несмотря на это, он производил впечатление большей чистоплотности, чем все эти разутюженные и вылощенные крахмальные молодые люди и поэты, наводнявшие петербургские салоны.
В годы Гражданской войны в Киеве, в вестибюле гостиницы «Континенталь», ко мне подошел Осип Мандельштам. В руках у него газета. Он жует бутерброд и радостно сообщает последнюю новость:
– Наши войска отвоевывают Крым. Дорога на курорты открыта. Идемте в кафе, обсудим поездку.
Зал переполнен. Кое-как устраиваемся на краю стола. Молодой человек, узнавший Мандельштама, шепчет что-то девушке, и они торопятся закончить свой завтрак, чтобы уступить нам место.
– В Крыму теперь хорошо, – улыбается Мандельштам. – В Киеве больше делать нечего.
Молодой человек обращается к поэту:
– Простите, Осип Эмильевич, но для въезда в Крым нужен пропуск военного коменданта Скрыпника. И только его.
Мандельштам, откидывая голову, восклицает:
– Боже мой! Но ведь мы же не военные.
Молодой человек улыбается, вероятно представив Мандельштама в военной форме.
– И тем не менее пропуск выдается только Скрыпником.