…Деревенская Русь у Орешина лишена тех нежных и пленительных красок, которыми она светится в поэзии Есенина. Все у Орешина бедно, сурово, все дышит горьким чувством непосильной ноши, которую поколение за поколением нес на себе русский мужик-земледелец (хотя у него можно встретить и стихи пафосно-романтического склада)» (
«Петр Орешин уже знаком читающей публике. Имя его пестрело по многим петроградским газетам и журналам, но те, которые знают его отрывочно, конечно, имеют о нем весьма неполное представление. У каждого поэта есть свой общий тон красок, свой ларец слов и образов. Пусть во многих местах глаз опытного читателя отмечает промахи и недочеты, пусть некоторые образы сидят на строчках, как тараканы, объедающие корку хлеба, в стихе, – все-таки это свежести и пахучести книги нисколько не умаляет, а тому, кто видит, что „зори над хатами вяжут широченные сети“, кто слышит, что „красный петух в облаках прокричал“, – могут показаться образы эти даже стилем мастера всех этих короткихи длинных песенок, деревенских идиллий» (
ОРЛЕНЕВ Павел Николаевич
«Блондин, небольшого роста, по тогдашнему обычаю актеров на амплуа любовников весь завитой барашком, с открытым добрым лицом и ласковыми глазами, в тужурке светло-верблюжьего цвета. Необыкновенно приветливый, предупредительный и общительный. На сцене обращал на себя внимание мягкостью исполнения и, главным образом, искренностью» (
«Не было такой запрятанной русской щели, где бы не знали имя этого актера, создавшего свой не совсем обычный жанр – не только жанр, но и целое „амплуа“. Оно носило клиническое наименование: неврастеник.
Случайно выпавшая на его долю роль, внезапно полученный успех определили орленевский путь. Этим счастливым подарком его артистической судьбы стал Царь Федор. Как часто бывает на сцене, Орленеву помог случай.
Вместо заболевшего актера роль передали Орленеву. Выбор был сделан стариком Сувориным, и каким-то чутьем Орленев ухватил болезненные черты своего героя, связавшись с ним тайной общностью душевной надломленности, безвольной слабостью, растерянной беспомощностью. Вышло ново, оригинально и хорошо. Произошла неожиданность. Публика была озадачена внезапно поднесенным ей театральным эффектом. Об Орленеве заговорили.
…Иногда трудно было определить, где кончается Орленев-человек и начинается Орленев-актер.
То ли он все двадцать четыре часа, всю свою жизнь играл, – то ли он почти безыскусственно жил на сцене, продолжая и там свои человеческие дни.
Очень быстро бросив регулярную работу в театре, покинув суворинские подмостки с „Литературно-Художественным Обществом“, уехав из Петербурга, он закрутил, закружил по провинции, молниеносно создавая себе гремящее имя гастролера.
Это было весело, легко и – губительно.
Орленева потащили дешевые успехи, легкие победы, возможность обходиться без труда, работать без режиссера, удовлетворяться звоном рецензентских восторгов, оглушать себя шумом собственного триумфального шествия.
Как это всегда бывает с русскими кумирами сцены, оторвавшимися от постоянного серьезного дела, у Орленева началось сужение репертуара…Он так и застыл в маленьком, ограниченном круге своего полуклинического выбора, неизменно развозя по стогнам и весям обширной России „Царя Федора“, неудачные переделки Достоевского… затем „Привидения“ Ибсена.
…Он затоптался на месте. Остановился и труд, и рост.
…Орленев производил грустное впечатление.
Были в нем совершенно ясные следы опущенности, бесплодных порываний, нервного истощения.
Передо мной сидел как будто интересный человек, а говорить с ним было не о чем. Всю жизнь он проговорил только о самом себе, но сейчас и об этом сказать было нечего. Нового не было, – ни новых ролей, ни новых опытов, ни свежих впечатлений, – ни одной художественной артистической тревоги.