Революция воспринималась Ходасевичем прежде всего как угроза культуре: она несла гибель просвещенному, интеллигентному слою общества. Этот слой становился все тоньше, прозрачнее, все меньшую роль играл в обществе. С большой скоростью он вытеснялся самодовольным, невежественным и не ведающим о своем невежестве господствующим классом, с которым уживалось бессмертное мещанство и потрепанные, обедневшие, но сохранившие почтение к себе остатки той публики, которую еще во времена “Бродячей собаки” законные ее обитатели, люди искусства, презрительно именовали “фармацевтами”. Во всем, что касалось литературы и искусства, пролетарии были заодно с “фармацевтами”: они не сомневались в своем праве судить и поучать художника. Насчет степени образованности как “чердака”, так и “подвала” Ходасевич не заблуждался: “Основываясь на суждениях, которые часто приходится слышать, надо сказать, что все общество наше с самых «верхов» до самых «низов», за самыми ничтожными исключениями, глубоко и одинаково невежественно в вопросах поэзии”, – писал он 1918 году[264]
, однако, пролетарии в тот момент представлялись ему не вполне безнадежными.Наступление невежества ужасало его. От этой напасти он знал единственное средство – оружие, которое всегда держал наготове российский интеллигент: просвещение.
“Культурные силы России только теперь получили доступ к народным массам, – и сейчас их первый, единственный долг – это согласованными усилиями броситься в пробитую брешь. Пора штурмовать невежество, уничтожить, смести его с лица русской земли. <…> дорога каждая минута <…> надо идти на улицы и со всех перекрестков кричать: учите людей, печатайте книги, открывайте школы, организуйте чтения! <…> Мы, могущие кого-нибудь и чему-нибудь научить, – должны учить людей в одиночку и группами, мы должны проникать в каждую скважину невежества и помнить, что ни одно наше слово не пропадет даром”, – говорит Ходасевич летом 1917 года, незадолго до октябрьской революции, в статье “Безглавый Пушкин”[265]
. Призывы, восклицания – все это чуждо Ходасевичу, в статье он прячет свое лицо, передоверяя ее пафос двум действующим лицам: “Писателю” и “Другу”. Построенная как диалог, статья является на самом деле разбитым на отдельные высказывания монологом и свидетельствует о том, что мысль о наступлении невежества и необходимости “учить народ” занимала Владислава Ходасевича в то смутное время, как испокон веков терзала она души многих поколений русских интеллигентов, а самым совестливым стоила жизни. После прихода к власти большевиков задача трансформировалась: если в прошлом русский интеллигент стремилсяЗащиту, естественно, следовало начать с Пушкина – он был для Владислава Ходасевича воплощением духовной субстанции трех важнейших в его жизни понятий: поэзии, свободы, России. Всем трем грозила гибель как во внешнем мире, в масштабе государства, так и во внутреннем, в масштабе личности. Поэт бессилен остановить разрушение внешнего мира, но он может дать бой силам разрушения на плацдарме своей души. Тут Пушкин – его союзник, его надежда на победу. Под сень пушкинской поэзии он скрывается в страшные минуты: как в растерянности и опасности ребенок тянется к матери, а верующий обращается к Богу, так Ходасевич раскрывает том Пушкина. В стихотворении “2-го ноября”– насквозь, от названия до последней строки, “пушкинском”[266]
, о том, как Москва очнулась после грубого и щедрого кровопускания, октябрьского переворота, – поэт, пройдя “страдающей, растерзанной” Москвою, ощущает, что и свобода, и Россия стоят на пути к уничтожению. Остается поэзия, но и та – под угрозой: он убеждается, что Пушкин оставил его: