Я раскрыла “Ромео и Джульетту” в надежде пережить снова радость встречи с теми чудесными строчками, однако не обнаружила их: они звучали теперь по-другому, в иных вариантах. Но я навсегда сохранила верность первоначальному тексту.
Как хорошо уметь читать!
Спустя пятнадцать лет
История имела для меня продолжение, аукнулась почти полтора десятка лет спустя, в эпоху “великого реабилитанса”, когда люди нашего круга только и жили сообщениями о том, кто “вернулся”, самое это слово имело для нас один смысл: вернулся из тюрьмы или лагеря. На дне рождения у Виктора Шкловского я встретила Константина Богатырева, о котором много слышала в детстве: где-то там, на периферии родительских общений, существовали два “больших мальчика”, Китик Шкловский и Костик Богатырев. Никита, Китик, Шкловский появлялся с отцом в нашем доме, да и меня водили к его младшей сестре Варе на елку, а Костю Богатырева я никогда не видала. Никита Шкловский погиб на войне. Костя Богатырев с войны пришел живым, поступил в университет, был арестован по доносу штатного сексота, приговорен к смертной казни с заменой на 25 лет каторги, вышел на свободу в 1956 году. Вот этого, давно знакомого незнакомца, увидела я впервые 26 января 1957 года в Шереметьеве, на даче у Шкловских, а назавтра обнаружила у подъезда своего дома, где он дожидался меня на лавочке во дворе. Признаться, мне это не слишком понравилось: что за манера – являться без приглашения? Пришлось впустить в дом – не оставлять же на морозе – но и выговорить: пришел не ко времени и лучше, мол, в другой раз, созвонившись и вообще… Константин на мое неудовольствие внимания не обратил и слушать меня не стал. Сходу, сбросив не глядя на стул пальто, которое тут же сползло на пол, легко прислонившись к притолоке, торжественно объявил:
Борис Пастернак
Пастернак – Чистополь – Цветаева. Пласт жизни, тяжелый и темный, ушедший в подсознание, затертый в памяти, казалось, умерший, ворвался в тепло московского дома, в веселую наполненность моей нынешней жизни и своим дыханием выстудил все вокруг. Пережитая в детстве трагедия гибели Марины – а мы не так уж были малы и глупы, чтобы не ощутить ее, даже под влиянием взрослых понять, – заново взяла за сердце, и вместе с тем ожили: бездомность, холод, страх, непроглядная темень, чуть что не засосало под ложечкой от голода. Помню, особенно поразило меня слово “затон”, одно из важнейших в той чистопольской жизни, прочно забытое, ни разу не слышанное за прошедшие с тех пор годы. И, Господи, Кама! Разве она еще где-нибудь существует – Кама?
А вот и они, тут как тут, давно провалившиеся в памяти “налетчики и громилы”, мои одноклассники из чистопольской школы. И – голод, конечно, голод, какой же Чистополь без тоскливого, безнадежного, ни на секунду не отпускающего голода? Он был фоном нашего существования там и явился тут, спрятанный в глубине сравнения:
Прошедшее восстало из небытия, явилось властно и больно, ужалило и – отступило, побежденное силой пастернаковского стиха. То был Чистополь, но Чистополь, преображенный гением Пастернака. Катарсис. Очищение. Поминки не только по Марине Цветаевой, но и по безрадостному военному детству. Примирение с пережитым: