Грех пересказывать Чехова, но, хотя весь рассказ уместился на одной странице, еще большей краткости ради, в двух словах: голова брата, пробормотав извинения, предупреждает: “Держи язык за зубами… Поберегись сказать что-нибудь лишнее. <…> Объясняйся с ним, выходи за него замуж, но ради бога будь осторожна… Я знаю этого субъекта… <…> Сейчас же донесет, ежели что…” Девушка “ответила молодому человеку «да» <…> но была осторожна: говорила только о любви”. Это “говорила только о любви” сразу стало неким жутковатым правилом, которому приходилось следовать в начале юности, знамением не только чеховского, но и нашего времени. Детям тех семей, где верили газетам и старались закрывать глаза на происходящее в стране, жилось легче. Но я им не завидовала.
Дата 1948 год, указанная Н.Я. Мандельштам в “Воспоминаниях” как время передачи Архива в нашу семью, по-видимому, контаминация: в тот год ее брат, Евгений Яковлевич Хазин, передал моему отцу
– Может быть, вы скажете, Саня, что это
(У писателя В. была репутация осведомителя.)
Отец малость удивился, но принял на хранение и эти бумаги.
Как долго архив находился у Сергея Игнатьевича Бернштейна, точно сказать я не смогу, по моим воспоминаниям, он всегда хранился в нашем доме, должно быть, тут же и переселился к моему отцу, по возвращении с дачи в город: видимо, братья сочли это место более надежным. Сергей Бернштейн был человеком науки настолько, что в реальную жизнь почти не заглядывал. Все, что касается бытовых забот, брала на себя его жена Анна Васильевна; дела, связанные с книгами, публикациями, даже заполнением обязательных служебных анкет и прочей “бумажной работой”, входили в компетенцию младшего брата, который на таком фоне выглядел чуть ли не практичным человеком. Сыграли роль и житейские соображения: у нас было спокойнее. Сергей Игнатьевич с аспирантами и студентами работал по большей части дома, ежедневно два – три человека приходили к нему на консультацию, а нашу квартиру посещали только “свои”. Естественно, что при таком раскладе хранение архива Осипа Мандельштама больше подходило моему отцу, чем дяде. Кроме того, стихи требовалось немедленно перепечатать: бесценные автографы – для того, чтобы не дотрагиваться до них лишний раз, а сделанные от руки записи поздних стихов – для работы, которая началась со следующего приезда Надежды Яковлевны. У нас была пишущая машинка, и моя мама прекрасно владела ею. В сороковых годах прошлого века далеко не в каждом доме водилась такая роскошь, у дяди машинки не было, а о ксероксах-сканерах-принтерах и прочей технике, без которой мы не можем сейчас обойтись, в те годы и слыхом не слыхивали.
Сергей Игнатьевич оставался активным участником хранения, рабочие встречи с Надеждой Яковлевной происходили с его участием, для себя же он собственноручно изготовил дубликат: переписал все стихи с листочков, принесенных Надеждой Яковлевной, помимо того, у него оставались те несколько автографов, что в двадцатые годы были подарены ему поэтом. Уточнить дату для того и нужно было, чтобы узнать, что лежало в папке поначалу, к тому времени, когда она у нас появилась, – тут одних воспоминаний недостаточно.
Серая папка с завязками
Архив Осипа Мандельштама Надежда Яковлевна называет “кучкой стихов”, иногда – “горсткой”, подчеркивая его невесомость и хрупкость. Иногда в ее воспоминаниях фигурирует “чемодан с рукописями”. Только в “Третьей книге”, в очерке “Архив” (1967), появляется – “папка”. Вот она-то, толстая папка скучного серого цвета, закрытая с трех сторон и с трех сторон туго затянутая такими же скучными серыми шнурками, и поселилась у нас. Она была самым драгоценным предметом в доме, ее окружала какая-то трепетная забота. Благоговение.
Какой тайник можно соорудить в московской квартире, где нет ни подвала, ни чердака, зато имеются бдительные соседи, следящие за каждым вашим шагом и чутко улавливающие обрывки ваших разговоров? Ничего надежнее ящика письменного стола придумать не удалось.
Никто специально не предупреждал о том, что до папки нельзя дотрагиваться, – это само собой разумелось. Увы, я нарушала запрет! Оставшись дома в одиночестве и честно, с мылом, вымыв руки, да еще расстелив на письменном столе карту полушарий – ее глянцевитая белая изнанка казалась особенно надежно чистой, замирая от ужаса (придут – застанут!) и радостного предчувствия (сейчас прочту!), доставала из отцовского письменного стола (левая тумба, третий сверху ящик) запретную папку и развязывала неподатливые со страху шнурки. К тому времени, когда к ящику подобрали ключи (в доме никогда ничего не запирали и ключей не держали из принципа), я знала наизусть изрядную часть стихов.