Но в момент, когда врач начал расстегивать первые две пуговицы желтой сатеновой блузки, в которую Лиз оделась, чтобы участвовать в бегах на Пи номер 28, та высокая тетенька из первого ряда встала и принялась дирижировать двухголосой походной песней. Озорники начали повизгивать в темноте под крыльями этой ветряной мельницы, а она вращалась перед экраном все время, пока длилось выяснение, что у девушки две маленькие груди и посему она не может быть мальчиком и не может победить в конце концов на бегах. Но только спустя много времени, когда она пришла домой и снова оказалась в школьной форме, застегнутой до самого горла, тетенька уселась и походная песня смолкла.
— Разве я не говорил тебе, что она идиотка? — спросил Личинка. — Зачем она поет как раз в самых интересных местах? Ну как эти замухрышки теперь поймут до конца фильм?
— А ты скажи им, как было дело, — посоветовала я.
— Эй! — закричал пострел. — У нее оказались сиськи. Поняли?
Из первого ряда не донеслось ни единого движения, никто там не знал этого слова, думаю, даже эта тетя не знала — она была плоская, как коробка с пирожными, — но сзади долетел неясный шепот — первый признак жизни, донесшийся из небытия.
— Э, — сказал пострел, — так, значит, они еще живы, а я думал, умерли. Знаешь, уж больно они неподвижные, ну никто даже пальцем не пошевелит.
Но вот какая–то рука, принадлежащая узкой спине, стремясь обхватить другую спину, в два раза шире шкафа, стала расти прямо на моих глазах. Она росла медленно, но верно, в направлении края стула, где тут же забрала бы налево и потом вниз, не вмешайся Личинка, который переложил руку дальше, в направлении другого стула, где сидели другая дама с широкой спиной и только за ней — господин. Но Личинка на этом не успокоился, он постоянно наращивал у руки отводки, покуда она не достигла конца ряда. Только там рука остановилась и стала забирать влево, на территорию уже занятую, где тем не менее еще одной руке были очень рады.
— Летом мы соберем стручки, — сказал пострел и стер пот под козырьком. — Я выращивал его, как горох.
— Твой отец садовник? — спросила я.
— Да, — сказал он, — выпалывает Райский Сад.
— А мать?
— Она тоже. Не могла же она оставить его одного? Они женились по любви. Как эти. — И он снова перекрестил сидящих сзади. — Они все там будут. Бог не побит злоупотреблений.
— Ты прочел это в книге? — спросила я.
— Еще чего! Думаешь, я умею читать?
— Тогда откуда ты знаешь?
— Что? Слово?
— Ага.
— Из трибунала, — сказал он. — Я слышу его каждый четверг.
— Ты там работаешь, подметаешь или что–нибудь в этом роде?
— Я сужусь, старуха, ты что, спятила? — сказал он, а потом: — Ш-ш! Обрати внимание, какая гадюка эта ее сестра. А тоже, с маникюром!
Хозяйка Пи плакала, сестра на нее кричала, и ногти у нее были наманикюрены. Она была красивая, но очень неприятная. Она ходила взад–вперед по всему фильму и целовалась с каждым встречным, ну просто со всеми она чмокалась, и тетенька из первого ряда раза два вскакивала и давала тон для новой песни, но поцелуи быстро кончались, они длились меньше, чем сцена расстегивания пуговиц, так что тетенька в конце концов отказалась от этой мысли и единственно, что она делала — кричала: «Kinder, Kinder!»[65]
, чтобы покрыть непристойные звуки фильма.— Она совсем спятила, — сказал Личинка. — Ее пугают злоупотребления.
— А еще кого? — спросила я.
— Ведь я же сказал тебе, что сужусь! — закричал он. — Другую тетку. Мою Полоумную. Она не хочет меня брать.
— Брать к себе? — спросила я.
— Ясное дело! — сказал он. — Ведь не везти ж ей меня на бойню.
— А ты?
— А я, а ты, а он, а другие, — сказал он. — Да что это он не смеется?
— Старик?
— Да. Потрясно. В жизни ничего такого не видел. Ну те — протертый суп, стручки и фасоль, но он–то что? И пахнет…
— Чем пахнет?
— Не чувствуешь? Мертвечиной. Уж меня–то на этом не проведешь.
— Замолчи, — сказала я. — Хватит.
Он откинулся на спинку стула и нахлобучил кепку на глаза.
— Больше но хочешь смотреть?
— Больше не получается. Дальше идет желе. Посмотри, какие краски.