В Константинополе был свергнут Абдул Хамид, разделив судьбу с дьяволом, которого почти в тот же день отменили решением Народного дома в Стокгольме при сочувствии кое-кого из духовных. Старший шурин Арвида – Харальд Рандель – был в их числе. Бога пастор Рандель считал прекрасным и в высшей степени полезным порождением народного духа, фольклорным персонажем, в котором человечество, да и сам он, пастор Рандель, до сих пор могут черпать силу и утешение. Что же до дьявола, то, по понятиям пастора, тот безнадежно устарел. Ничего такого, он, разумеется, не объявлял напрямик своим прихожанам. Он принадлежал к числу тех молодых, свободомыслящих пастырей, что следовали совету профессора Виталия Нурстрёма: «Одной лишь переменой в тоне можно прогнать назойливый призрак, давно обреченный смерти…»
И персидский шах отрекся от престола, и русский царь с царицей нанесли визит Густаву Пятому в Стокгольме, и юный социалист, не имев случая стрелять в них, с досады застрелил шведского генерала… И люди начали летать! Блерио перелетел через Ла-Манш!
И на другой год, в январе, встала над землей страшная, хвостатая комета, – Арвид с Лидией однажды вечером рассматривали ее в Обсерватории, – а еще через несколько месяцев португальцы прогнали юного прекрасного короля и объявили себя республикой, и над Марокко встала черная туча, и великие державы скалили зубы и огрызались, и ни одна не решалась укусить первой!
Арвид Шернблум последние года два-три работал в свободные часы над монографией о Шопене. Осенью 1910 года книга была закончена и вышла пышным изданием. Она впечатлила знатоков и была даже переиздана.
– Как тебе ее надписать? – спросил он Лидию, когда пришел к ней с книжкой.
– Пиши что вздумается, – ответила она. – Только карандашом, чтоб можно стереть, если Эстер возьмет ее почитать.
И он написал:
Он мог написать это, потому что они были добрые друзья и потому что Лидия не обижалась на шутки (редкое в женщине свойство), и еще потому, что играла она на самом-то деле превосходно.
Вечером того же дня они были в Опере: давали «Кармен» с фру Клауссен. Оба без памяти любили эту вещь.
Сидели не рядом – какое! – ее место было чуть поодаль. И в театре они не разговаривали.
После представленья ему пришлось идти в редакцию. Но сначала он проводил ее до двери. Как столько уже раз прежде, они постояли в тени старой часовни. Осенний вечер обдавал злым ветром. Луна пробиралась меж рваных туч. Облетелые вязы стонали и клонились.
Оба молчали.
– По закону, – сказал он, – бедного Хозе полагалось повесить.
– И его повесили? – спросила она.
– Да, в новелле Мериме его повесили…
Он задумался.
– А ты можешь такое понять? – спросила она. – Когда мужчина убивает женщину только за то, что она его больше не любит.
Он ответил:
– Она ведь погубила ему всю жизнь. По ее милости он стал дезертиром, бандитом. И заметь: в начале последней сцены он еще вовсе не собирается ее убивать; у него этого и в мыслях нет, он пришел не за тем. А она оскорбляет его, дразнит, мучит. Она кричит ему о своей любви к другому. Это как хлыстом по глазам. И уж тут-то он теряет голову. Он же простой парень, он не поэт. Будь он поэт, Кармен бы не пришлось отведать ножа, а ему самому – веревки. У поэтов свои пути, свои средства. – И он заключил, усмехнувшись: – Один молодой сочинитель, весьма, впрочем, даровитый, и молодая актриса были помолвлены, но оба передумали. И, представь, сочинитель воспел прерванную помолвку, ее причины и поводы в стихах, а стихи поместил в «Национальбладет»!
Лидия улыбалась.
– Да, – сказала она. – Я уж прочла…
Он довел ее до двери и поцеловал на прощание.
Несколько минут он еще постоял на кладбище, чтоб посмотреть, как засветится ее окно. И оно засветилось, но тотчас она спустила шторы.
Она наконец-то обзавелась шторами.
«Нынче, когда люди научились летать, – думал он, – даже на пятом этаже и даже подле кладбища без штор не обойтись…»
Впервые после развода Лидия проводила Рождество в доме Рослина.
«Тут все по-прежнему, – писала она Арвиду. – Как в прежние времена, снегири заглядывают ко мне в окно. Как в старые времена, я после обеда играю для Маркуса в темной гостиной. Только дочка подросла, и теперь она совершенная прелесть. Маркус мил, предупредителен, но мы почти не разговариваем. Он очень постарел…»
И зима прошла, и снова настала весна, а в начале лета Арвид позволил себе роскошь съездить с Лидией в Копенгаген и Любек. В копенгагенском Тиволи они катались на карусели. Светлой летней ночью на катере они отправились в Любек. В сумерках они бродили по старым извилистым любекским улочкам, и пили рейнское вино в старых погребках, и любовались накренившимися – вот-вот рухнут и раздавят! – зелеными от патины медными башнями старого собора. И целовались подле оконницы в той самой зале Ратуши, где четыреста почти лет назад юный Густав Эрикссон на своем корявом немецком изъяснялся с любекскими властями и добился от них всего, чего хотел.