И вспомнился мне тогда мой сон, виденный мною лет за семь или за восемь до нашего переселения в Оптину. Было это, стало быть, в начале 1900-х годов. В те годы я еще продолжал быть довольно крупным помещиком Орловской губернии. Скорби моей личной и помещичьей жизни тогда впервые меня затянули искать совета и утешения у Оптинских старцев, и тогда же я впервые ознакомился с поразившим мое чувство житием присноблаженной памяти великих старцев Льва (Леонида), Макария и, наконец, нашего современника Амвросия. С этого посещения Оптиной Пустыни прилепилось мое сердце к этому великому и святому месту узами неумирающей, святой любви и вечной благодарности; с этого жития и открылся мне тайник сокровенного Оптинского духа, выпестовавшего таких богатырей русской мысли, как братья Киреевские, напоившего до сытости и меня водами источника жизни, приснотекущего в блаженнейшую вечность и именуемого истинным старчеством, истинным монашеством.
Я не застал в живых ни великого Амвросия, ни великого Анатолия (Зерцалова), еще так недавно блиставших чистыми звездами на тверди Оптинской, но узнал и сблизился, в мере моей духовной скудости, с их еще здравствовавшими тогда сотрудниками и сотаинниками. И этого было для меня довольно-предовольно, ибо большего не могло бы вместить убожество моего сердца и духа.
— Выйди от меня, Господи, ибо я человек грешный! — воскликнул первоверховный апостол Петр Спасителю міра, ибо наполнились лодки и стали тонуть от великого множества рыбы, пойманной им и другими с ним бывшими рыболовами... Не могло бы и мое грешное сердце вместить всего духовного оптинского улова, если бы он открылся мне во всей неизмеримой своей полноте, во всей глубине своей непостижимой...
И вот, вскоре после первой моей поездки в Оптину, я видел сон: иду будто из монастыря в Скит заветной дорожкой и несу к о. Амвросию великую и безнадежную скорбь моей души, обремененной всякими грехами, подхожу к скитским святым воротам и вижу, что на месте «хибарки»74
стоит большое белое каменное здание; но я знаю, что это все-таки прежняя батюшкина хибарка. Вхожу в нее; меня встречает монах высокого роста, плотный и широкоплечий; волосы у него не очень длинные, белокурые, со значительной проседью, и вьющиеся природными мелкими завитками. Одет он в белом балахоне, какой летом у себя в келье носят Оптинские монахи...75 Я знаю, что это келейник Старца.— Батюшка! — обратился я к нему, — можно ли мне видеть отца Амвросия?
— Можно, — говорит, — он вас (при этом он встал со стула и пристально взглянул мне в глаза), он вас примет.
— Я слышал, что он все болен.
— Нет, — говорит, — он у нас совсем здоров, совсем здоров!
И с этими словами монах повел меня внутрь «хибарки». Ввел он меня в просторную, высокую, под сводами, комнату, сияющую ослепительной белизной своей побелки. Огромное, во всю стену, окно освещает эту комнату яркими и теплыми лучами чудного летнего дня. В комнате стоит аналой, на аналое Крест и Евангелие. Никакой мебели в комнате этой не было.
— Подождите здесь, — сказал мне монах, — к вам батюшка сейчас выйдет.
Сказал и вышел.
И он вслед вошел, небесный человек и земной ангел! Вошел в епитрахили и в поручах, светлый, благостный, любвеобильный, старенький, седенький, но живой в движениях и быстрый, и... такой, такой добрый, такой любящий, такой всепрощающий...
Я упал ему в ноги и залился слезами...
И плакал я долго, безудержно, безутешно плакал и, плача у ног его, все говорил, все говорил ему, прерывая слова свои рыданиями, про все скорби мои, про грехи юности моей и неведения, про грехи знания и противления моего, про соблазны и соблазненных мною, любящих меня, любимых мною моих дорогих и близких — про все, про все свое я говорил ему. И когда я все сказал, все выплакал под ноги великому и святому Старцу, тогда он поднял меня с полу, и стал мне в свою очередь что то говорить, и говорил долго, ласково, любвеобильно. И по мере того как он мне говорил свои, сердцу моему сладкие, речи, тоска и скорбь моей души начинали от нее отходить мало-помалу и все светлее и светлее становилось на сердце, измученном неправдою моей нехристианской жизни. Но что мне говорил великий Старец, того не запомнил я ни во сне, не помнил и тогда, когда проснулся... И после речей своих, забвенных мною, покрыл меня батюшка своей епитрахилью, отпустил мне грехи мои многие, дал поцеловать Крест и Евангелие, положил мне свою руку на левое плечо и сказал такое слово:
— Ну, вот что, друг, скажу я тебе: и прокурором будешь, а Исаакия все равно не минуешь. Господь с тобою!
И я весь в слезах проснулся, а в ушах еще звенели последние слова великого Старца.
И подумалось мне: Старец скончался во дни настоятельства в Оптиной Пустыни архимандрита Исаакия... Уж не монахом ли мне быть в его обители? Мирской человек со всеми своими привязанностями и чувствами, я отогнал эту мысль, как нелепую, но сон этот не мог уйти из моей памяти...
И вот я — в Оптиной: Исаакия, стало быть, не миновал, успокоенный, утешенный святыней Оптинского духа и всем, чем наделил меня от щедрот Своих Господь...