Она легонько шевельнула мизинчиком, и проклятье, черное, душное, упало к самым ногам Аврелия Яковлевича. Обняло ботинки, проросло сквозь кожу их… а ведь хорошие, удобные. Жалко. Почернели да прахом пошли, следом и штаны…
— Эк ты… — проклятье это Аврелий Яковлевич платочком стер, а его же к ногам супруги бросил, только полыхнул этот платочек белым пламенем, только — только травки коснувшись.
— Как уж есть…
Силы у нее имелось с избытком.
Темной, дурной… и шла она легко.
Выплескивалась дурманом. Тьмою живой, криком немым, от которого уши заложило. И потекло по шее что-то, небось, кровь… волки вон и те заволновались.
Расселися почетной стражей.
Не воют хоть.
А может, и воют, да только не слышит Аврелий Яковлевич. Оглох он от этакой супружеской ласки… и отвечать надобно, силой на силу.
Ударом на удар.
Не жалеючи. Не отступаючи, потому как и она не пожалеет.
Не отступит.
Сила схлестывалась с силой. Переплеталась огненною жгучей лаской.
Или ледяной.
Все одно жгучей, смертельной, такую как выдержать. А держал… кровью захлебывался, а держал… и земля ходуном ходила, силилась скинуть упрямца, но куда ей супроть моря-то? Выстоял… и небо, когда на самые плечи рухнуло, удержал. Весу-то в нем, если разобраться, мало больше, чем в мачте той…
Гроза пошла.
Черная.
Вихрем силу закрутило, растянуло да выплеснуло, точно кровью из распоротого горла. И ничего… упал бы, когда б не она.
Обняла. Удержала… сама на коленях. И лбом ко лбу прижимается, в глаза глядит.
— Доволен? — спросила губами одними.
А губы те черны.
И лицо черно, прорсло дурной травой, волосяным корнем… и она на руки свои глядит, усмехается.
— Вот и… князь, чтоб его… не дотравила.
— Упущеньице, — согласился Аврелий Яковлевич. — Что ж ты так?
— Так не я ж… люди… мне отсюда ходу нет… сама бы… — из глаза выползла черная нить, чтоб к щеке прилипнуть. — Вот и все, да?
— Кто ж его знает, — ответил Аврелий Яковлевич.
Силы и в нем не осталось, той, даденой взаймы Аврельке, мальчишке, батькою проданным, чтоб младшие жить могли… а другая вот была еще. Только и ее тянула проклятая трава.
— Все, — она улыбнулась.
Хорошо она улыбаться умела. Ласково.
— Я умираю… и ты умираешь…
Может, и так оно.
Да только все одно не страшно, холодно только. И холод заставляет прижимать к себе хрупкое ее тело, легкое.
— Не смотри на меня… я…
Стареет.
Уходят дареные годы, песком, водой… грохочущей грозой, которая почти выметнулась в другой, настоящий, мир.
— Это ничего… для меня ты всегда была красавицей.
— Ничего-то ты в красоте не смыслишь… — бледная кожа рассыпается пеплом, остается на пальцах, на губах, кисло — сладкая, терпкая, с запахом лилий.
И только нити чужого проклятья падают на траву.
— Может и так… хочешь, поцелую?
А глаза прежними становятся.
Ненадолго.
— Хочу… у тебя еще получится уйти.
Может и так, да не привык Аврелий от смерти бегать. Да и…
— Дурак ты…
— Какой уж есть.
Слова тают.
И мир этот, неправильный, вывернутый наизнанку.
И мертвяки. Небо почерневшее, опаленное. Луна… а волки все же воют. Или кричат? Какая разница, главное, что она уже почти и не дышит. Голову на плечо положила.
Спит.
Можно представить, что спит. И он, Аврелий, тоже уснет…
Вот и чего этой смерти бояться-то?
Глава 27. В которой гремят грозы и воют волкодлаки
Воздух смял Гавриила, размазал по дорожке, которая, казалось, ожила, поднялась жесткою лентой, норовя захлестнуть, спутать и вцепиться гравийными тупыми зубами.
— Нет, сестричка… — сквозь шум в ушах доносился ласковый голос Каролины. — Его трогать нельзя. Ты же помнишь. Мы договаривались…
Глупая.
Разве с волкодлаком можно договориться?
А губы в крови, и горлом идет… и запах ее острый, лишающий самого Гавриила способности иные запахи различать, дразнит волкодлака.
Надо встать.
И хоть ломит все тело… а руки дрожат… если помрет, то смерть эта будет позорною… запутался в юбках… и шляпка треклятая на затылок съехала, а ленты ее в горло самое впились. Этак и задохнуться недолго.
Шляпку Гавриил содрал.
И платье нелепое. Ныне-то прежний план представлялся глупостью неимоверной… в юбках охотится… а еще и колдовка… про колдовку не подумал.
— Гляди ты, — восхитилась Каролина, прижавши пальчик к губам. — Какой крепкий, а с виду-то хилым казался, дунуть и то страшно… видишь, дорогая, до чего опасно недооценивать людей.
Небо дрожала.
И та, вторая, слышала дрожь. Струну натянутую до предела… небо поблекло.
Луна покосилась.
Мигает. Двоится… или это в глазах…