На ней он едва заметным движением заставил свою лошадь перейти на медленный шаг, а его до сих пор равнодушный и отсутствующий взгляд стал вдруг острым, внимательным и был направлен в одну точку улицы, куда он въехал, — там за решеткой ограды находился прелестный маленький особняк, расположенный между двором, полным цветов, и одним из обширных садов, что в нашем промышленном Париже исчезают с каждым днем, чтобы уступить место каменным массам без воздуха, без пространства и без зелени, которые по недоразумению называют домами.
Около этого особняка лошадь, словно подчиняясь привычке, остановилась сама, но молодой человек, бросив долгий взгляд на два окна, плотно закрытые занавесками, которые защищали от любого нескромного любопытства, продолжал свой путь, то и дело оглядываясь, посматривая на свои часы и убеждаясь, что еще не настало время, когда ему могут открыть ворота этого дома.
Молодому человеку нужно было как-то убить время. Сначала он спустился в тир к Лепажу и там развлекался стрельбой, разбив несколько кукол, затем перешел к другим мишеням — яйцам, а от них — к мухам.
Любое упражнение в ловкости будит самолюбие. И хотя молодой человек имел в качестве зрителей только мальчишек, он стрелял так великолепно, что те от нечего делать окружили его, наблюдая за ним. На это упражнение он потратил три четверти часа, а затем снова сел на лошадь, рысью поскакал по дороге на Булонский лес и через несколько минут оказался на Мадридской аллее. Там он встретил одного из своих друзей и побеседовал с ним о последнем стипль-чезе, о будущих скачках в Шантийи — это заняло еще полчаса.
Потом он встретил еще одного приятеля, прогуливавшегося у ворот Сен-Джеймс; тот только что вернулся с Востока и с таким жаром рассказывал о своей жизни в Каире и в Константинополе, что еще один час прошел довольно быстро. Но когда этот час истек, наш герой не смог больше сдерживаться: распрощавшись с двумя своими приятелями, он пустил свою лошадь галопом и, не останавливаясь и не меняя скорости, вернулся в конец Ангулемской улицы, выходящий на Елисейские поля.
Посмотрев на свои часы и увидев, что они показывали час дня, Амори спешился, бросил поводья своему слуге, подошел к дому, у которого он уже останавливался утром, и позвонил.
Если он и испытывал замешательство, то это можно было бы счесть довольно странным, так как по улыбкам на лицах всех слуг при его появлении — начиная с консьержа, открывшего ему ворота ограды, и до камердинера, находившегося в вестибюле, — можно было понять, что молодой человек считался в доме своим.
Вот почему, когда посетитель спросил, принимает ли г-н д’Авриньи, слуга ответил ему как человеку, который может пренебречь определенными правилами приличия.
— Нет, господин граф, но дамы находятся в малой гостиной.
Слуга хотел пройти вперед, чтобы сообщить о приходе молодого человека, но граф остановил его, показывая, что эта формальность была бы излишней. Амори, которому здесь все было знакомо, пошел по небольшому коридору, куда выходили все комнаты, и через минуту оказался перед полуоткрытой дверью малой гостиной, что позволило его взгляду свободно проникнуть в комнату.
Еще мгновение, и он остановился на пороге.
Две девушки восемнадцати-девятнадцати лет сидели почти напротив друг друга и вышивали на одних и тех же пяльцах, в то время как находившаяся в оконном проеме старая гувернантка-англичанка, оставив чтение, смотрела на обеих своих воспитанниц.
Никогда еще живопись — эта королева искусств — не воспроизводила картину прелестнее, чем та, какую представляли собой две девушки, почти соприкасавшиеся головками и так различавшиеся по облику и по характеру, что можно было сказать: сам Рафаэль приблизил их одну к другой, чтобы запечатлеть этюд двух типов красоты, одинаково привлекательных, но контрастирующих между собой.
И действительно, одна из этих девушек, бледная блондинка с длинными волосами, завитыми на английский манер, с голубыми глазами и, быть может, несколько удлиненной шейкой, казалась хрупкой и прозрачной девой в духе Оссиана, созданной, чтобы парить в облаках, которые северный ветер несет к пустынным горам Шотландии или туманным равнинам Великобритании. Это было одно из тех видений, наполовину волшебных, наполовину земных, которые есть только у Шекспира, сумевшего благодаря своему гению привести в реальную жизнь такие дивные создания, о каких никто не догадывался до его рождения и каких никто не создал после его смерти, — тех, кого он окрестил нежными именами: Корделия, Офелия или Миранда.