— Опять ты за свое, Сесилия! Хватит, полно чушь-то молоть! Только сам злой дух, враг рода человеческого, мог внушить тебе такие мерзостные мысли: нет в них ни кротости людской, ни христианского милосердия! Да разве может женщина быть примерной дочерью, женой, матерью или подругой, коли она за ласку спасибо не скажет и добрых дел ценить не умеет? Как бы ни были малы (а они не малы) те милости, которые нам оказывает этот сеньор, мы обязаны благодарить его за них, ибо ничто другое нам не под силу. Тяжкий грех — платить злом за добро. Твои роптания и твоя неблагодарность дорого нам обойдутся.
— Мне неясно, понимаете ли вы мое отношение к нему. Я почти его не знаю. Мне до него и дела нет. Не желаю я только, чтобы он мне приказывал и вмешивался в мои дела.
— Должно быть, ты его тоже не понимаешь. Как ты полагаешь: коли он не хочет, чтобы ты делала то или другое, кому от этого польза — ему или тебе? Коли ему нравится или не нравится подчас то, что ты говоришь и делаешь, это ли не доказывает, что он любит тебя, что у него доброе сердце? Вообрази, Немесия, что человек, о котором мы говорим (нужно, чтобы ты это знала), заботится о нас прямо-таки по-матерински, настолько он щедр и бескорыстен; и ему, должно быть, очень больно…
— Бескорыстен? — перебила старуху Сесилия. — Ну уж этого я не могу…
— Не перебивай меня. Не с тобой говорю — с Немесией. Сеньор дает нам все, что только нужно, и дарит многое такое, что нам просто нравится. Стоит мне подчас намекнуть, что девочке что-то приглянулось, как он тут же спешит доставить ей удовольствие. Скажи, что не так! Да ты, видно, и вовсе совесть потеряла; коли и тут перечить станешь.
— Я и не перечу. Все это правильно, только почему он все это делает?
— А самое главное, — продолжала Чепилья, — что от меня он ничего не требует взамен, а от тебя ждет лишь немного нежности, благодарности и… уважения.
— Вот это-то меня и убивает! — снова вскипела Сесилия, подскочив на месте. — Скажи, Нене, слышала ли ты, чтобы кто-нибудь брался за палку так вот, ни с того ни с сего? Я, например, такого не знаю. Что он ничего не требует от мамочки — понятно; но что от меня, по ее словам, он ждет только нежности, благодарности и уважения, одни дураки могут этому поверить! Ты-то знаешь, о ком мы говорим. Разве это не так? Ладно уж! Не будем считать его стариком. Но ведь денег у него уйма и всю-то свою жизнь, как говорит мамочка, он был волокитой, каких мало. И кто бы подумал, что он, женатый человек, отец семейства, еще совсем недавно, как рассказывала мамочка, содержал женщин, и все больше цветных? Да он больше загубил девушек, чем у нет волос на голове, а мамочка упорно хочет, чтобы я поверила, будто щедрость его ко мне невинна и бескорыстна.
— Да ты только попусту болтаешь, — сказала старушка, помолчав. — Наговорила с три короба, а все без толку; ну да не в этом суть. Суть, вишь, в том, что не умеешь ты уважить и послушать того, кто так хорош с тобою и ради твоей же пользы печется о тебе: все побаивается, как бы чего не случилось, коли ты неладно что сделаешь. Вот, к слову сказать, нынче вечером зачем тебе понадобилось уходить против его воли? Коли он возражал — значит, на то была причина, а причина эта — твое же благо. Ты только подумай, Нене, — кротко сказала старушка, обращаясь к Немесии, добрый сеньор был здесь давеча, аккурат перед тобой… Он не вошел, боже упаси! Он никогда не зайдет. Первым делом спросил о Сесилии. Сеньор завсегда о ней спрашивает и все беспокоится, и, знамо дело, безо всякой корысти, как есть безо всякой цели, только чтобы о здоровье ее справиться. Уж кто-кто, а ты это знаешь, Немесия; поди, ведь не раз слышала, как я рассказывала… Подошел он к окошку… только на минутку, спросил, здорова ли Сесилия, и все с такой-то заботой… Как я ему рассказала, что она, мол, собирается на купу идти, туда, на Холм Ангела, уж так-то растревожился, именно растревожился, по всему было видно, аж голос у него задрожал, и говорит мне: «Не пускайте ее, сенья Чена, не пускайте, удержите ее, эта девочка погибели своей ищет (так и сказал). Не пускайте ее, удержите, в другой раз я вам все как есть объясню». А после ушел, да все как-то к стенке жмется, словно боится, что его увидят. На прощание сунул мне в руку золотой — дескать, Сесилии на туфли. Видана ли где большая щедрость и душевное благородство? И полно! Да разве всякий, кто так поступает, беспременно влюблен? Скажи на милость — неужто ты видишь в этом одну лишь подлую корысть, обычную ревность или любовь? Да разве мужчины в его летах так вот влюбляются в наше время? Ну что скажешь, Немесия? Как ты полагаешь?