Хотя я болел часто (можно сказать, что болезненное состояние было для меня перманентным, было моей нормой), до больниц дело не доходило. За всю жизнь я побывал в больницах лишь дважды: с сотрясением мозга (поскользнулся зимой на обледенелом булыжнике) и с дифтерией. Чуть не случился и третий, когда у меня в семилетием возрасте врачи обнаружили ревмокардит. Они так застращали моих родителей, что те немедленно повезли меня в больницу. На мое счастье, там был карантин из-за какой-то инфекции, а другие отделения переполнены. Положить меня не отказывались, но советовали повременить. Да и у моих родителей – пока ехали в больницу и по отделениям мытарились – пыл поугас. Они решили отложить это дело на неделю-другую, потом до лета, чтобы это не помешало моей школе, а там взял верх знаменитый русский «авось»: авось обойдется и так. И в самом деле – обошлось. Я до сих пор точно знаю – тьфу-тьфу-тьфу, – где у меня сердце, а эту историю мы с мамой вспоминаем каждый раз, когда врачи начинают стращать кого-нибудь из наших близких ужасными болезнями. Мы не ставим под сомнение компетентность врачей, но то, что некоторые из них, набивая себе цену, любят материализовывать призраки, – несомненно.
А болеть дома я любил.
Почему? – сейчас даже затрудняюсь сказать. Ну, в школьные годы объяснить это еще так-сяк можно: не вставать рано, не сидеть на уроках – уже приятно. Но ведь и до школы постельный режим не вызывал у меня отрицательных эмоций. Возможность играть в шахматы и в войну? – но ее не прибавлялось; она не была напрямую завязана на здоровье. Вот разве что общение с мамой. Его количество не менялось, но качество несомненно становилось другим. Это вовсе не означает, что я был обделен маминой нежностью, – уж на нее-то по отношению ко мне мама была щедра. И мама, и сестра, и отец. Да и вообще от тех лет у меня сохранилось впечатление, что меня любили все. Но ведь нежности никогда не бывает слишком много, и я – как опытный ловец, как чуткий индикатор – реагировал на малейшее ее изменение.
Разумеется, мама меня старательно лечила. Ее действия были отработаны до автоматизма. Но я ко всем этим компрессам, таблеткам, микстурам, горчичникам и банкам настолько привык, что эмоционально на них никак не реагировал. Единственное, чего я категорически не принимал, – это традиционное на Руси лечение простуды гонкой пота. Забавно, что отец считал этот метод панацеей и пользовался только им.
У мамы на этот случай всегда хранилась неприкосновенная банка малинового варенья и бутылка кагора. Когда отец заболевал и жаловался на ломоту в теле, мама на ночь глядя заваривала крепкий чай, от души разводила в нем малиновое варенье, затем половина на половину смешивала его с горячим кагором, и, все это выпив, отец забирался в постель, закутываясь так, чтоб только глаза и нос были наружу. И потел. Потел так, что простыни можно было выжимать. Чтобы вытерпеть эту пытку и не проделать в покрове хоть малейшей дырочки, нужно было иметь крепчайшие характер и сердце. Отец их имел. И наутро – как ни в чем не бывало – совершенно здоровый отправлялся на работу.
Но тут я пошел в маму. Вот уж чем мы оба никогда не могли похвалиться – так это терпением. И даже величайшая любовь к отцу и готовность во всем ему подражать не могли меня заставить пройти эту пытку до конца. Ни разу.
Так на чем же мы остановились?
На том, что однажды вечером отец подсел ко мне с шахматами, расставил их на доске и сказал: «Ну, сынок, покажи, что ты умеешь…»
Первая партия!
Я был в таком восторге от самого факта игры с отцом – ведь это же было осуществлением давней мечты, – что первую партию провел буквально как в бреду. Я торопился, я спешил показать, что я умею; я хотел поразить отца тем, что умею все. Я хватался то за одну, то за другую фигуру, но не от обилия планов, а от избытка чувств. Потом я словно очнулся – и увидал, что моей армии фактически нет, и самое главное – я не помнил, когда и куда она делась; армия же отца почти не пострадала, только выдвинулась вперед и занимала, как мне показалось, всю доску.
Это был ужасающий разгром, причем, как я сейчас понимаю, отец был к этому почти непричастен. Он лишь следил за тем, чтобы его фигуры доминировали, контролировали доску, чтоб они не попадали под мои слепые ходы. Значит, это был не столько разгром, сколько самоубийство.
Но отец не акцентировал на этом внимания, не довел игру до мата, не зафиксировал результат. Он дипломатично («что-то маловато у нас фигур осталось – играть почти нечем…») предложил мне компромисс, а я, не понимая его смысла, интуитивно за него ухватился.
– Но ты же видел, папа, как мои сражались?
– Они сражались темпераментно. И бесстрашно. Только я не понял, чего хотел их полководец. Давай-ка все сначала, только ты, сынок, не спеши…