Меланхолия сидит перед своим незавершенным строением, окруженная инструментами, и смотрит так, будто отказывается от всего, будто кто-то говорит ей, что постройка никогда не будет закончена. Одна лестница прислонилась к постройке, а на земле, у нижнего конца лестницы, лежит каменный блок — неужели Меланхолии нужно поднять его наверх? Но каменный блок все еще недоработан. Меланхолию окружает множество орудий, инструментов, столярных и для резки по камню, но все они нетронуты — она знает, что ничего не закончит, знает, что все напрасно, все дела в этом мире напрасны — все проникнуто бессмысленностью. Постройка за спиной Меланхолии — это, в сущности, ее жизнь, жизнь, которая, как ее ни живи и как ни строй, останется недостроенной, прожитой впустую. А весы рядом с Меланхолией — неужели они показывают необходимость примирения с бременем или это символ непрерывного взвешивания, непрерывного примирения, непрерывного колебания? Жить или нет? Это вопрос гравюры, лица, потонувшего в темноте, поблескивающего белками глаз. У Меланхолии на гравюре Дюрера есть крылья, но никто бы не подумал, что она когда-то летала, они и не для украшения. Возможно, крылья у нее только затем, чтобы утяжелять ее шаг, висеть на ней мучительным грузом, напоминать о том, что она могла бы летать, но сейчас уже слишком поздно.
Тем летом мы с Райнером мечтали путешествовать вместе, хотя я лелеяла еще одну мечту, более значимую. Я хотела, чтобы мы жили вместе, и поэтому мне было очень тяжело смириться с расставанием в конце лета.
Когда Райнер был в Вене, я проводила с ним каждую минуту и вообще не виделась с Сарой и Кларой. А потом я возвращалась к ним, мучимая угрызениями совести, как мы обычно возвращаемся к тому, о ком совсем забыли.
Весной 1888 года — в этот год Матильда, первенец моего брата Зигмунда, произнесла первое слово — перелетные птицы не вернулись в Вену. В городе произошло много событий — недавно был открыт Музей истории искусств, и толпа народу торопилась увидеть произведения Вермера, Рембрандта, Брейгеля; помпезно прошло открытие Бургтеатра, над оформлением которого трудился Густав Климт; император Франц Иосиф упал с лошади и сломал ногу, а его супруга открыла сумасшедший дом, который нарекла не «сумасшедшим домом», а «психиатрической клиникой» под странным названием Гнездо, и в обществе часто повторяли ее слова, сказанные на открытии Гнезда: «Сумасшествие более реально, чем жизнь». В этот год, как и в другие года, говорили все обо всем; но больше всего говорили о перелетных птицах, которые не вернулись в Вену.
В тот год, когда перелетные птицы не вернулись в Вену, умерла Сара. Хотя она всегда была больна, все же ее кончина наступила внезапно. Последние недели ее жизни мы наблюдали, как она угасает, и тем не менее верили, что неизбежное пройдет стороной. Все, кроме нее, хотя она этого никогда не говорила. Я узнавала о ее мыслях о смерти по той заботе, с которой люди, наблюдая, как приближается их конец, относятся к тем, кто останется после них. Я уже не помню, в каких именно ее словах я видела ненавязчивую заботу обо мне, о том, что ожидает меня в будущем, но помню, что при всякой подобной встрече она говорила о Кларе:
— Прошу тебя, не забывай Клару. И помоги ей, если сможешь.
И после каждой встречи с Сарой я подумывала зайти к Кларе, но вместо этого возвращалась домой.
Когда Зигмунд приходил к нам, когда мы ходили к нему на воскресные обеды, я умалчивала о болезни Сары до того дня, когда стало ясно, что ее скоро не будет с нами. Узнав об этом, Зигмунд захотел навестить ее вместе со мной. Они не виделись несколько лет, и сейчас, когда он приблизился к ее постели, на которой она лежала, накрыв руками книгу на груди, мне показалось, будто я увидела то, что видела во время их первой встречи, то, что наблюдала и во время всех последующих встреч, — эту преувеличенную сдержанность, это кроткое волнение, это ожидание. Я снова была здесь, рядом с ними (они никогда не оставались наедине, я была постоянным свидетелем трепета в их словах и упорства в замалчивании некоторых вещей), но сейчас, когда брат сел у постели Сары, я опустила глаза и просто слушала. Слушала, но не слышала ничего, кроме усталого рокота звуков, а смысла слов, в которые объединялись эти звуки, будто не понимала. И потом, когда брат встал, я снова посмотрела на них. Сара приподняла руки, лежащие у нее на груди, взяла книгу и подала ее брату.
— Эту книгу ты принес мне в день нашей прогулки по парку. С тех пор мы не виделись, а я забыла отдать ее Адольфине, чтобы она вернула ее тебе.
Мой брат взял книгу; эту книгу со стихотворениями Мицкевича он подарил Саре, а теперь она ее возвращала, будто он приносил ее только на время. Вся неприязнь к этой мысли выразилась в его сгорбившемся теле. Ему была неприятна эта мысль — тело его сгорбилось, пока он стоял и смотрел на книгу, голос срывался, пока он произносил заурядный и ненужный вопрос:
— Может, какие-то стихи понравились тебе особенно?