— А как вы думаете, что такое сумасшествие? Нечто чудовищное? Нет, сумасшествие — это состояние, в котором люди не те, кем являются на самом деле. И здесь мы применяем лучшие методики, чтобы помочь пациентам прийти в себя. А знаете, как их лечат в Париже? Страхом. Они думают, что, если польют больных холодной водой, изобьют их, пригрозят вопящим отрезать языки, это вернет несчастным разум. Да, да, так у них в Париже, а у нас — на прекрасном синем Дунае… — И снова он просвистел несколько тактов вальса.
Я хотела сказать, что сейчас в Париже уже не лечат пациентов таким образом, а методы, которые доктор Пинель ввел несколько десятилетий назад в Сальпетриере, он сам же сейчас здесь применяет, но промолчала и продолжила слушать.
— Мы лечим пациентов беседой — чтобы понять, что их мучит, разговариваем с ними о том, что их волнует — это, конечно, какие-то глупости, но, в конце концов, исчерпав запас глупостей, они дойдут и до умных мыслей. Я не говорю про всех, но некоторым посчастливится вернуться в нормальное состояние.
Доктор Гете привел еще множество аргументов, призванных успокоить меня, но я все равно ушла из клиники Гнездо встревоженной. Прощаясь с Кларой, я сказала ей:
— Так хочу видеть тебя чаще, но мне страшно приходить сюда.
Она поняла, откуда проистекает мой страх.
— Тогда приходи, когда твой страх пройдет, — ответила она.
Но страх не проходил, он возрастал с каждым новым поступком моей матери. Она запомнила одно из изречений Бальзака и постоянно повторяла его: женщины рождены для того, чтобы быть женами и матерями, а те, кто ими не является, — чудовища.
Мои сестры вышли замуж и покинули дом. Сначала Анна — она уехала с мужем в Америку, затем Марие и Паулина — в Германию, и, наконец, Роза. В тот год, когда Роза вышла замуж, уехал и мой брат Александр. Через несколько месяцев умер отец, и я осталась наедине с матерью. Будто что-то спрятанное глубоко внутри заставляло ее терзать меня, может, что-то изнутри терзало ее саму, и из этого молчаливого ада она вырывалась только тогда, когда создавала ад мне. Она говорила, как радуется беременности моих сестер, спрашивала меня, что я думаю делать со своей жизнью, твердила о бессмысленности моего существования, и я чувствовала, как она каждым своим словом, каждым взглядом подталкивает меня к бездне.
Боль рождала во мне ненависть, я хотела иметь возможность отплатить ей страданием, хотела наложить свои пальцы на ее шею, хотела видеть ее мучения, но знала, что этого будет недостаточно. Я вспоминала, как когда-то давно в детстве из-за боли, которую она мне причиняла, я обхватила пальцами собственную шею и сдавливала до тех пор, пока не потеряла сознание. Да, одной такой боли будет для нее недостаточно. Я хотела, чтобы она терпела боль, которая длится вечность. Идея ада, наверное, возникла у какого-нибудь мученика. Я не могла признаться самой себе, насколько люблю ее, только знала, что ненавидела себя, когда в моменты самого глубокого отчаяния из-за отсутствия Райнера мечтала обнять маму, когда внутри меня проблескивал лучик мысли, что, если она обнимет меня, вся боль уйдет. Даже в зрелом возрасте я стыдилась этого желания. Мать так ненавидела меня, что мысль о ее объятии заставляла меня ненавидеть саму себя.
Я редко навещала Клару и всегда, приходя к ней, заглядывала в маленький магазинчик, где продавались вещи, изготовленные руками пациентов клиники Гнездо. Среди носков и шарфов, ночных рубашек и платьев, носовых платков и полотенец, предметов из дерева и цветов, сложенных из бумаги, я находила то, что любила покупать: детскую шапочку, ботиночки величиной с палец, распашонку… Эти вещи я хранила в маленьком чемоданчике у себя в шкафу, и когда мать уходила из дома, доставала чемоданчик, открывала его и раскладывала сокровища на кровати. Потом я торопливо убирала их в чемоданчик, а его ставила в шкаф. Не хотела, чтобы мать видела, как я любуюсь ненужными вещами: это подтвердило бы все ее слова, которые она постоянно бросала мне и которые начинались с «Зачем вообще?..», «Какой смысл в?..», «Абсолютно бессмысленно…».