Прикосновение старой морщинистой руки горело на лбу, как позорная метка. Дема то и дело смахивал его, оттирал, будто грязь, но тепло Глаши жгло кожу стыдным голодом до чужого участия. Вот тебе и волк.
Пальцы подрагивали, пока он перебирал сваленные в единый комок тряпки, — они служили ему верой и правдой в городе. Линялые футболки и свитера с вытянутыми рукавами отлично бы подошли к неспешной прогулке по лесу. Только впереди у Демы было не гуляние, а последняя тризна по невинно убиенной сестре. Он с отвращением отбросил рюкзак. Задышал тяжело, пропуская гнев через тело, позволяя ему, как электрическому разряду, уйти в дерево пола.
Свежие рубахи стопочкой лежали на краю стола, придвинутого к окну. Раньше все это принадлежало Батюшке. Самым большим искушением детства было для Демы пробраться сюда, переступить высокий порог, осмотреться в поисках великих чудес, скрытых и тайных, как сам Хозяин. Жаль, что ничего чудесного в старой спальне не пряталось. Все та же пыль, все то же дерево, все та же тоска, что и повсюду.
Дема взял верхнюю рубаху, встряхнул ее, распрямил — слишком широкая, из небеленого хлопка — и положил на кровать. А сам легко высвободился из куртки, стянул футболку — горький запах болотной жижи и человечьего пота — замер так, голый до пояса, подрагивающий от нервного озноба, и потянулся к отцовской рубашке. Грубая ткань прошлась по зудящему телу, натянулась на плечах, свободно повисла на поясе. Дема вдохнул запах ее чистоты и сухости, и на сердце стало чуть легче.
Он обмыл лицо и шею холодной водой из таза, стоявшего в углу, вытерся куском холщевины, постоял еще немного, собираясь с духом, и вышел из спальни Батюшки. Прикрывая за собой дверь, Дема точно знал, что никогда больше сюда не вернется. Но в знании этом не было горечи — одна чистота и сухость отцовской рубахи да горячая метка теткиной руки на лбу, которую не смыла даже самая ледяная, самая колодезная вода.
Глаша дожидалась его в общей комнате. Из окна лился солнечный свет. Он оттенял сухую фигуру тетки — казалось, что вся она, сгорбленная на лавке, как на насесте, состояла из сгустившегося сумрака своего горя. А может, так оно и было. Дема потоптался на пороге, привлекая внимание. Глаша не обернулась. Кашлянул, робея, как последний дурак. Глаша осталась недвижимой.
На мгновение Деме показалось, что она мертва. Застыла, окоченела, схваченная смертью, и никогда уже не распрямится ее сгорбленная спина, не вытянутся короткие ноги. Так и придется тащить ее вместе с лавкой на лобную поляну. Смех засвербел в горле, Демьян сглотнул его, еще раз кашлянул.
— Готов я. — Вышло равнодушно и грубо. — Сама торопила, а теперь сидишь…
Глаша медленно обернулась. Дема мог поклясться, что услышал, как заскрипели ее старые кости.
— Так пойдем, Демушка, пойдем. Тебя поджидаю.
Оперлась на лавку, поднялась тяжело, но молча, как и жила всегда — принимая боль благом жизни. Не глядя отряхнула подол и пошла к двери, а Дема — за ней, покорный, как дворовый пес. Только на пороге очнулся от ворожбы ее медленных движений.
— Олег-то где?
Худая спина дрогнула, Глаша отмахнулась костлявой рукой.
— Плохо ему, плачет… Зачем слабость в лес тащить, пусть дом сторожит.
Дема фыркнул, но сдержался. Малец никогда не был крепок, лес понял это раньше других, а теперь и кровная мать приняла простую истину: сын ее мало что не тот, так и не сын почти. Пустой да хилый, как болотный сморчок. Ничего, и вдвоем сдюжим. Не Хозяина провожаем, свита прощальная ни к чему. Подумаешь, девку родная сестра серпом посекла, невелика беда для леса.
Все это — гнилое и жестокое — ворочалось в Деме голосом Аксиньи. Кружилось, вторило, отдавалось эхом. Даже бросив их, старая ведьма оставалось где-то рядом, отравляя род изнутри. Дема попытался заглушить ее бормотание собственными мыслями, но тоска и скорбь, пришедшие вместе с ними, оказались куда тяжелее привычной материнской брани. Заходя в тихую спаленку сестер, Демьян спрятался за ворчанием Аксиньи, как за непробиваемой стеной. Спокойно шагнул к кровати, поднял на руки остывшее тело. За спиной тихонько застонала Глаша.
Дура старая, совсем с ума сошла, слезы лить, когда путь прощальный начат. По ним, как по дорожке, все охочие до чужого горя сбегутся. Молчи! Молчи, неразумная. Дема бросил на тетку взгляд — его хватило, чтобы старуха подавилась плачем. И то хорошо, и на том спасибо. Демьян двинулся было к выходу, но тут из приоткрытого окна подул слабый ветерок, шевельнул занавеску, та пошла рябью, пропуская в комнату луч света. Разрезанное им надвое лицо Стешки вспыхнуло в почтительной полутьме. Та половина, что осталась скрыта, продолжала принадлежать мирно спящей — нежный овал лица, прикрытые веки, губы, тронутые легкой улыбкой. Но свет был куда безжалостнее, он высветил заострившийся нос, восковую кожу и безвольно приоткрытый рот. Стешка была красива нежной, сонной красотой, но мертва. Бесконечно, непоправимо мертва.