А женщины расхаживали, как ханши, как шахини, накрашенные, напомаженные, в высоких драгоценного меха шапках. Коралловые ожерелья, бусы, кашмау[12]
— в серебряных монетах, в косах — сулпы[13], а по спине — елкялек[14]. Богаче всех наряжалась дочь муллы — тюбетейка под шалью вся в самоцветах. Дочь самого Бурангула, начальника кантона, поди, нынче так не выхваляется!..— Куда же все это подевалось? — задумчиво спросил гость.
— И не говори! — Старушка всплеснула сухими ручонками. — Собирают богатство годами, а разлетается оно в прах в одночасье. Выгнали башкир с лугов, урманов и — прощай раздолье! Скот перевелся. Да разве мыслимо башкиру жить без отары, без табуна? Народ поднялся против притеснений, атаманом был Салават-батыр. Слыхал? Ну, царские генералы, все из немцев, осилили — у них пушки… Дома жгли, мужчин в Сибирь угоняли. Тридцать лет назад это было, а башкиры так и живут в нищете, в кабале. Летом заезжал внук Киньи — Карагош…
— Карагош? — Буранбай так и взвился. — Значит, у соратника Салавата и Пугача, у Киньи Арсланова есть внук?
— Да, внук, Карагош.
Сын, уходя, задержался на пороге:
— Ма-а-ать, язык до добра не доведет!
На старушку увещевание сына не подействовало, зачастила еще стремительнее:
— Да-да, был внук у Киньи, Карагош-мулла.
— Арсланов? В деда?
— Нет, Хувандыков.
— А где он живет?
— Ну, этого я не знаю, а если бы знала, то не сказала… К старшине юрта меня таскали — как да что, да о чем говорил?.. А я в ответ: чаю попил и уехал. Мне-то что? Гость. Кунак. Внук Киньи.
— Молодой?
— Да под тридцать.
«Года на три старше меня».
— Очень благочестивый мулла, — с восхищением добавила старушка.
— Не рассказывал о судьбе деда?
— Сказал, что в те годы уехал к казахам. Может, и жив?! А Салават-батыр жив? Никто не знает.
«Да, ни о Салавате, ни о его отце ничего не известно».
Вечером гость долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок; оконце, затянутое бычьим пузырем, бледно светилось… Он вспоминал Салиму, нежную, как цветок в зарослях бурьяна. И отец, и братья баловали ее, единственную девочку в семье, но изнеженной Салима не была и стойко переносила тяготы скудной деревенской жизни. Буранбай и Салима полюбили друг друга так сильно, так верно, так пылко. Юноша в песнях сравнивал лицо любимой с молодой луною, а зубы, ровные, блестящие, — с жемчужинами. Едва Салиме исполнилось пятнадцать лет, Буранбай задумался о калыме: любовь любовью, а обычай нерушим и невесту следует выкупить. Юноша ушел на Южный Урал, нанялся на завод подручным. Работали по двенадцать часов в горячем цехе, у плавильных печей, заработка хватало на еду, а скопить деньги — немыслимо. Буранбай был парнем смелым, необузданным и открыто заговорил: «Давай прибавку!..» Рабочие его дружно поддержали, путая башкирские и русские слова, кричали, наседая на управляющего: «Дома маленький баранчук плачет, жена плачет, прибавку давай, мал-мал прибавку давай!» Управляющий вызвал яицких казаков с дистанции, подпоил, и они взяли бунтовщиков в нагайки. Мастера, старшие рабочие назвали зачинщиком Еркея-Буранбая. Казаки и заводские сторожа избили его, отвели в кутузку. Ночью юноша выломал решетку в окне и убежал. С того дня и скитался, находя отраду лишь в мечтах о Салиме и в песнях.
Забылся Буранбай на рассвете, и всего на чуток — застучали у дверей копыта коня, звякнула задвижка, и джигит с привычной настороженностью вскинулся на нарах, подбежал бесшумно к двери.
— Кто?
— Ишмулла.
Ни крыльца, ни сеней у избушки не было, и парень стоял с поводом коня прямо возле дверей.
— Еркей-агай, Салима…
— Где? — Буранбаю казалось, что он вскрикнул, а на самом деле он прошептал почти беззвучно: — Где?
— В полдень придет к роднику. К тому роднику!.. Да вы, агай, помните тот родник? А то я проведу.
— Мог ли я забыть заветный родник? — простонал Буранбай.
…Он был в седле, когда старушка, провожая таинственного гостя, шепнула:
— Вижу, ты честный, кустым. Так и быть, скажу тебе: Карагош-мулла живет в Девятом кантоне, в ауле Бакый. Заедешь к нему, передай от меня привет и уважение.
— Обязательно, бабушка, передам, — машинально сказал всадник, едва ли понимая, о ком идет речь.
11
Коня он привязал в густом березняке и, крадучись подошел к роднику, доверчиво лепетавшему под обрывом.
В лесу было удивительно, до жути тихо, даже поредевшая листва отяжелела и висела неподвижно. Издалека избы Агиша казались низенькими, приплюснутыми, и серые струи дыма из труб стелились по земле, по берегу реки.
Он не заметил ее на тропинке, не услышал ее шагов, нет, — сердце сжалось, будто стиснутое в кулаке, и Буранбай понял: Салима подходит… Ему бы бежать навстречу, вскинуть на руки, унести, умчать, а он оробел, вжался в ствол накренившегося дерева, будто прилип к коре.
Наконец он пролепетал, словно малый ребенок:
— Са-ли-им-эке-е-ей…
Она резко вскинула голову, глаза — черные, как бархат ее камзола; обкусанные в кровь губы шевелились почти беззвучно:
— Еркей!
— Салима, я давно жду тебя!