Земляки — и по приглашению, и без приглашения — повалили в дом за Кахымом с громкими возгласами, с веселым смехом. Танзиля, Шамсинур, молоденькие служанки за последние месяцы и мужского духа не чуяли, а ворчливый Ильмурза им до смерти надоел, и теперь они, возбужденные наплывом бравых джигитов, приездом Кахыма, офицера не местного, не оренбургского, а столичного, проворно бегали с самоварами, мисками, тарелками, кувшинами, раскидывали на нарах парадную скатерть.
Кахым подошел к матери, спросил шепотом:
— А где твоя килен?
— Где ж ей быть? В горнице. Трясется от нетерпения тебя увидеть, а идти в мужскую компанию ей не положено. Тебя ждут вдвоем!..
— Вдвоем? — не понял сын.
— Да, с твоим сынком Мустафой! — рассмеялась с наслаждением, с гордостью бабушка.
«Сын!»
Материнские слова словно подтолкнули Кахыма, и он не прошагал, а пробежал до дальней горницы. Сафия, бледная, с кривящейся улыбкой, сначала попятилась, затем вскрикнула и повисла у мужа на шее:
— Мой долгожданный!
Черноглазый красивый мальчик безмятежно играл на нарах, но увидев, что родимую матушку сжал в объятиях незнакомый человек, испугался и за нее и за себя, сел, вытянул ножки и залился во весь голос.
Кахым, разумеется, давно знал по отцовским письмам, что сын родился, что нарекли мальчика Мустафой, но представить себе ребенка зримо, во плоти не мог и тоже поначалу растерялся, затем подхватил его, поднял:
— Так вот ты какой джигит! Ну, здравствуй, здравствуй, сынок!
Малыш заколотил ногами по мундиру, заорал, потянувшись к матери.
— Ты на него не сердись, привыкнет! — сказала виновато Сафия, ослабевшая, будто пьяная. И обратилась нежно к сынку: — Это твой атай, милый! Не бойся отца, глупенький!
Кахым притащил сундучок с игрушками, гостинцами, высыпал подарки на нары, на пол, и Мустафа постепенно успокоился, с сияющими глазенками хватал то деревянного, ярко раскрашенного коня, то саблю в кожаных ножнах.
— Расти, улым, расти, а вырастешь, куплю лук с калеными стрелами, пойдем вместе на охоту! — приговаривал Кахым.
А Сафия, опьяненная счастьем созерцания мужа вместе с сыном, заливалась смехом, но внезапно каменела в отчуждении: Кахым был и свой, желанный, любимый, родной, и чужой, не из-за мундира, а по взгляду, по манере говорить, слушать.
Предупредив стуком башмаков о своем приближении, дверь осторожно открыла Сажида, увидела улыбавшихся сына и невестку, притихнувшего внучонка, с облегчением вздохнула: «Слава Аллаху, все у молодых по чести, по любви». Но тотчас ее доброе морщинистое лицо приобрело строгое выражение.
— Улым, надо выйти к гостям, отец велит.
Кахым с разочарованным видом передал малыша жене и спросил:
— А что там за шум, крики?
— Да как же! Буранбаю сообщили из Оренбурга о твоем приезде, вот он и примчался с кордона, тебя ждет.
Миловидное личико Сафии омрачилось, губки плаксиво надулись: «Мужчины пируют и долго и лихо, пристанет муж к их скатерти и не вернется до утра!..»
Бросив взгляд сперва на сына, потом на приунывшую жену, Кахым сказал:
— Скоро вернусь!
И ушел, мелодично звякнув шпорами.
Праздничная горница бурлила весельем. Гости лакомились и кумысом, и мясом, и бишбармаком, и казы. Буранбай поднялся с почетного места, протянул руки Кахыму:
— Ай-хай, какой батыр! И в плечах раздался, и осанка, и солидность по чину.
Кахым опустился рядом с ним на подушку.
Гости, бросая на него одобрительные и восхищенные взгляды, продолжали усердно жевать, чмокать, вытирая полотенцами масленые пальцы и вспотевшие от старания лица. Кто-то поинтересовался:
— А царский дворец видел?
— Конечно!
— А царь тебя в гости не приглашал?
— Не приглашал.
Буранбай рассердился на наивного и дотошного гостя:
— Будто царю есть дело до каждого башкира, прибывшего в Петербург учиться! — И обратился к Кахыму: — Кустым, расскажи, начнется ли опять война, когда начнется и с кем — с французами или с турками?
Ильмурза хотел урезонить Буранбая: дескать, не ты, а я здесь хозяин, значит, не наводи порядок, но гости зашумели, едва есаул упомянул о войне, а потом притихли в ожидании ответа Кахыма.
— Положение, я бы сказал, как в облачный день, — подумав, сказал Кахым, — то тучи соберутся и все помрачнеет, то солнце выглянет, и люди повеселеют. Мир русский царь с французским заключил, а все военные в столице не верят, что этот мир надолго. Ждут от императора Наполеона новых диверсий.
Непонятное слово заставило гостей вздрогнуть: дело, похоже, нешуточное, если Кахым так изъясняется.
— А здешняя жизнь после столицы какой тебе показалась? — поинтересовался Буранбай.
— Сонная тишина, — быстро сказал давно уже продуманное, выстраданное Кахым. — В столице, да и в Москве люди задумываются не только о войне, но и о мирной своей жизни, о просвещении народа, о развитии искусства, а здесь по-прежнему тихо-тихо, дремотно, как на болоте.
— Мы своей жизнью довольны, — внушительно заявил мулла Асфандияр, и гости согласно закачали бородами. — Лишь бы Аллах был нами доволен!.. В Петербурге своя жизнь, а у нас своя. А кто пожелал учиться, иди в медресе.
— Аминь, — подтвердил Ильмурза.