Оля подоткнула мне под бок ватник и ушла к костру, а я уснул. И сон мой был крепким и нетревожным. Очнулся я, когда к моей спине прижалось что-то теплое и исцеляющее, но быстро я снова забылся и проснулся много позднее от холода и от странных звуков. Я никогда не видел саранчу, но я знаю сухой шелест кузнечиков. И мне показалось, когда я проснулся, что на наш бедный шалашик садится целая туча саранчи. И все они, те, что сели, и те, что прилетают, издают этот странный звук. То падал снег, шурша по прихваченному морозом плащу.
Мы лежали, прижавшись друг к другу спинами. И нам хватало места на одном ватнике. И еще более чем странно: нам хватало и ватника, которым мы укрывались.
Я бы мог, наверное, достаточно подробно рассказать, как мы завершали последний маршрут этого сезона. Но боюсь, как бы мое красноречие не погрязло в неприятных мелочах, вроде описания дрожащих рук и ног, оступающейся походки, головной боли, такой ноющей, сосредоточенной, словно не сама голова, а «желудок» в голове болит.
Худо-бедно, а к темноте я уже лежал в своем спальном мешке, пил кружку за кружкой чай с давленой брусникой (убей бог, не помню, где и когда мы ее собирали) и потел. Я ощущал, как хворь, некстати привязавшаяся ко мне, вместе с потом выходит наружу, будто распахиваются двери у моих клеточек и вышибалы вышвыривают на улицу паршивую хворобу.
Если вчера, проснувшись ночью в дырчатом шалаше и услыша снег, я, честно говоря, струхнул, то сегодня — нет. Шабаш! Палатка — та же крепость, за стенами которой можно перенести даже осаду пурги. Пусть стены эти тоньше ученической тетрадки, но все же это стены! Если с умом, то они превратятся в неприступную для снежных плетей преграду. Как же не быть спокойным?! А возвращение? По присыпанной снегом тундре? Все это — зола.
«Да и к чему торопиться? Продуктов у нас еще дня на три, можно растянуть и на неделю. Шишки кедрачовые будем собирать. Пойду повыше по речке, кстати, почему у этой речки еще нет названия?.. Там выше по речке куропаточки должны быть. Патронов у меня три обоймы. Десяток можно расстрелять по мелкой дичи. И у нас будет мясо. Все, молчу… Нет слов… Как бы мы прекрасно здесь зажили! С Олей. На Олиной речке. Оленька, голубушка! Олюшка!» — звал я ее, кричал про себя, и она пришла.
Брякнула крышка о кастрюлю, показались Олины руки, поставили дымящуюся кастрюлю, рядом чайник. И появилась она.
— А ну-ка, горяченького, Павел Родионович! Обязательно. И не отказывайтесь! Через силу. Ну хоть несколько ложек!
Она пододвинула ко мне кастрюлю, и мы принялись за еду, аккуратно снимая каждый со своей стороны слой не слишком горячей каши.
Еще пять минут назад меня далеко не прельщало, что сейчас придется глотать сладкое едово. Но вот ложка, другая — и уже не оторваться, и я, к удовольствию Оли, уже подхваливаю ее молочную кашу.
— У меня братик Ванечка не любит кашу, как и вы. Да он вообще мало что любит. Зато худющий-худющий! Он на отца похож. Это я и в мать, и в отца, а он — как отец. Мама запричитает иногда: «Что же ты, Ванечка, не ешь? Ведь кости да кожа, ведь в чем душа держится?» А он: «Тощий, мама, лучше познает мир. И чего бояться костей? Все равно кто рисовать меня будет, скелета не нарисует».
— Так сколько же твоему братцу, Оля?
— Двенадцать.
— Молодец, Ваня. Правильно развивается твой братишка. Действительно, кто тощий и голодный, тому всякие хорошие мысли в голову приходят — нестандартные решения, я имею в виду. А у меня, Оля, брат Андрей старше меня на два года, а ведь охаял бы он сейчас твоего Ваню и сказал бы: «Непорядок». Так и сказал бы мой старший брат.
— Как нехорошо вы, Павел Родионович, о своем брате. Зло как-то.
— Что поделаешь, Оля, сидит она во мне, эта злость, и ничего с собой поделать не могу. Думаешь, сладко мне? Я иногда кулаком по сердцу стучу, до того обидно становится!
— А из-за чего обида-то, Павел Родионович?
— Да не знаю толком. Я же оптимист, Оля. И знаю, и верю в то, что все к лучшему на этом лучшем из миров. Я оптимист, иначе не работал бы в геологии. Здесь пессимист не проходит. На этом она и стоит, матушка-геология. Но мне, Оля, не хватает иногда внутреннего равновесия и по другой причине. Вот, понимаешь, я не могу согласиться, что где-то рядом со мной живет несправедливость. Я ненавижу ее. Я сам стараюсь не поступать несправедливо по отношению к другим людям. Но она есть. А я ничего не могу сделать. Может быть, правда, я и не пытаюсь что-нибудь делать? А может быть, пытаюсь, да не выходит ничего? Усилий, может быть, мало прикладываю? И от бессилия, Оля, моя злость. От бессилия. И поздно, наверное, начинать. Нужно было с детства как-то определиться.
— Эх, Павел Родионович, Павел Родионович, — грустно сказала Оля, — все равно, если долго зло в себе держать, больше потеряешь. Ведь это у злой собаки нос всегда в крови. И палку эта собака тоже везде видит.