За окном уже брезжил рассвет. Я подумал о невозможности написать интерьер при таком почти уже несуществующем мерцающем свете, когда все в нем только угадывалось: стены, потолок. Как передать это состояние и какими красками? Тут нужны сотни серых, серебристых оттенков. Только они, как мозаика, могут воссоздать этот мир. Мир полусна и дремы. Тогда я увидел и почувствовал впервые эту магическую прелесть полувидимого мира. Мира, скрытого от глаз ленивых наблюдателей. И тогда впервые задумался о разнице между глаголом «созерцать» и глаголом «видеть». Не просто «увидеть», а «разглядывать». И я начал разглядывать ее плечо, еле видимое под телогрейкой, поблескивающие в предрассветной мгле стеклянные бусинки на ее шее. За окном светало, и все становилось более ясным и очерченным. Было страшно, что скоро наступит утро. Я закрыл глаза и лежал, прислушиваясь к ее тихому и ровному дыханию и мысленно выстраивая возможные варианты утреннего расставания.
Кукушка, прокуковав шесть раз, затихла. По радио запели гимн. Она вдруг открыла глаза и стала торопливо одеваться.
– Мне надо уходить, – испуганно сказала она.
Мне не хотелось ни ехать, ни плыть, ни идти. Казалось, так бы и лежал здесь всю жизнь.
Немного помолчав, она вдруг спросила:
– Что ты слышишь там, дома, в городе, когда просыпаешься утром.
– Что я слышу? – Честно говоря, я был несколько удивлен вопросом, в нем была какая-то неуловимая тонкость, никак не ожидаемая от простой деревенской девушки, никогда не бывавшей в большом городе. – Что я слышу? Трамвайные звонки за окном, шум воды из крана, шаги соседей в коридоре. Почему ты спрашиваешь? – поинтересовался я.
– Не знаю, так… представить хочется. А видишь что, ну, когда встаешь?
– Окно. За ним вывеску продуктового магазина. Уличный фонарь. Окна соседнего дома с авоськами, висящими на них. Еще водосточную трубу с наклеенными на нее объявлениями.
– И все? – удивленно спросила она.
– Тебе этого мало? Ну, вижу стену мастерской. На ней картины.
– А у тебя есть любимая?
Я сразу не понял, что она имеет в виду картину.
– Я думаю, теперь будет.
– Ну, и что на ней изображено? – спросила она.
– Ночной пейзаж, который ты хотела у меня забрать.
– Ты таких фанер наберешь еще сколько угодно.
– Может, поедешь со мной? Ну что тебе здесь, – сказал я неожиданного для самого себя. Эта фраза как будто сама выскользнула из моих губ.
– Нет, не теперь. Может, когда и свидимся. Дай последний раз на твои руки посмотрю. – Она, присев на корточки, взяла мою ладонь. – Мягкие руки у тебя, как женские. Вижу дорогу… Длинную дорогу. Далеко уедешь, видать. Дальше Москвы гораздо. Может, в страну какую неизвестную. Хотя и возвращение вижу. И не одно. Жить далеко будешь. Успех видно – во, видишь, звезд несколько. Один будешь путешествовать, без самовара. Без жены, значит. Девочку вижу… Может, дочь. Но не скоро. В дождь увидишь и не узнаешь сразу, что это твоя дочь.
– А себя-то ты видишь? – спросил я.
– Вижу, я за вами смотреть буду, через окно. Долго смотреть, пока снег не пойдет.
– Почему снег? – спросил я с любопытством.
– А вот потому, что душам холодно. Когда снег, надо уходить.
– Ну что ты бормочешь про какие-то души. Ты мне сама нужна.
– Нет, миленький. Есть у меня здесь дела. И не могу я жить свободно, пока их не закончу. И знать тебе о них не надо, мал еще. – Она поцеловала меня и ушла к двери, перекрестив в воздухе и как бы шепча про себя: «Некрещеный небось».
– Как зовут-то тебя? – вдруг, спохватившись, спросил я.
– А какое твое любимое имя?
– Полина. Бабушка была у меня, Поля.
– Ну, так и назови Полиной.
Я помню ее фигуру в проеме двери на фоне утопающей в дожде деревни. Она ее не закрыла, возможно, случайно или просто хотела, чтобы я подольше мог видеть ее, уходящую в глубину завесы дождя и тумана, стелющегося над грязной, размытой дождем дорогой. Она на секунду остановилась у фундамента стройки, посмотрела на кусок фанеры, прошла еще несколько шагов и, не обернувшись, исчезла.
Сидя на крыльце в ожидании Федора, я смотрел на деревню, свинцовое небо и продолжал думать о моей незнакомке, о ее сне. Какие у нее здесь могут быть дела? Не хотелось верить, что все кончено. Потом, видимо, устав от всего, стал лениво размышлять по поводу того, что было бы правильней подмешать в белила и жженую кость, охру или сиену, чтобы попасть в цвет серого и сырого утреннего неба. «Белила, охра, слоновая кость, чуть-чуть ультрамарина», – бубнил я про себя.
Из тумана медленно выползла полуторка. Заглушив мотор, из машины выпрыгнул Федор все в той же зимней шапке.
– Московское время… Ну что, вдарим по бездорожью. А то, может, останешься. Вишь, простор такой, попьем чего-нибудь, можно сказать. С невестой познакомлю, с дочкой моей… Она уже и смену, небось, закончила. На стройке ночным сторожем работает.
Я промолчал.
«Что останется у меня от этой ночи? – спрашивал я себя. – Возможно, она исчезнет из памяти, подернувшись патиной времени, как дымкой сфумато…»
Глава 14
Открыв дверь в мастерскую, я услышал раздраженный голос Митяя:
– Мы росли в дерьме. Теперь решили вдруг стать интеллектуалами…