Так говорит Бомарше устами пушкинского Сальери. Но что бы он сказал, если бы чудом мог воскреснуть и со своей далекой родины, вспоившей его истинно галльское остроумие, перенестись на север, в холодный Петербург, очутиться в Мариинском театре и увидать Шаляпина в “Севильском Цирюльнике”? Не прибавил ли бы он тогда к своим двум способам прогонять черные мысли еще третий: “иль посмотри Шаляпина-Базилио”?.. В самом деле, перед этим явлением ярчайшего комизма даже редко улыбающийся человек не в силах сохранить серьезный вид.
Роль дона-Базилио, учителя музыки в опере Россини “Севильский Цирюльник”, Шаляпин включил в свой, по преимуществу трагический, репертуар позже всех остальных основных ролей, выступил в ней впервые заграницей и лишь много времени спустя-в России: сначала в Петербурге, потом в Москве. До этого мы знали у Шаляпина только одну комическую роль: Фарлафа в “Руслане и Людмиле”-и всегда чувствовали здесь какую-то связанность, малый полет вдохновения, сравнительно хотя бы с Борисом Годуновым или Иоанном Грозным, менее широкую фантазию в построении роли. Эта связанность вдохновения могла бы быть легко объяснена тем, что Шаляпину-таланту по преимуществу трагическому- не свойственно с равной силой откликаться на комическое, воспроизводя его с той же выпуклостью и цельностью, с той же художественной убедительностью. Но такое объяснение было бы ошибочным. В роли Фарлафа Шаляпин кажется нам несколько бледным не потому, что это роль комическая, а потому, что его в высшей степени жизненный талант не находит в ней для своего выражения достаточно жизненной почвы. Шаляпин заражается вдохновением лишь в тех ролях, которые чужды ходульности, неестественности, которые как можно дальше отходят от привычного шаблона европейской оперы. Например, какой художественный образ мог бы создать Шаляпин в роли Лотарио в опере А. Тома “Миньона”? Как вокальная партия, Лотарио -клад для певца, и Шаляпин, конечно, пел бы ее восхитительно. Но как живой тип, Лотарио - ничто, типичный оперный манекен. Не лишен некоторой трафаретности и Фарлаф в “Руслане”, благодаря нелепо скроенному либретто, и возможно, что именно это обстоятельство и налагает оковы на вдохновение Шаляпина, когда он, что впрочем бывает редко, поет Фарлафа.
Совсем другое дело-дон-Базилио в “Севильском Цирюльнике”. Насколько трудно было уложить в рамки оперного либретто “Руслана и Людмилу”, поэму, ничего театрального в себе не заключающую, настолько легкой задачей являлось приспособление к требованиям композитора “Севильского Цирюльника”, этой без подобной комедии Бомарше, где столько солнечных брызг яркого веселья, стремительного действия, остроумия, где все горит, искрится, сверкает. Россини был близок по духу Бомарше, и ему удалось создать прелестную музыкальную комедию, где радостное настроение так и брызжет, где в каждой ноте отражается веселье самое неподдельное, смех самый чистый, детский. Для живого творчества Шаляпина здесь открывалось благодарное поле, ибо взаимодействие слова и музыки давало артисту достаточно плодотворную почву для того, чтобы он мог взрастить на ней семена своей фантазии.
Исходя из духа либретто, близкого к подлиннику Бомарше, находя опору в звенящей задорным весельем музыке Россини, артист из небольшой сравнительно роли создал сценически! образ необычайной яркости. Ведь видали же мы столько раз того же “Цирюльника” и на русской сцене, и на итальянской, но было ли когда нибудь перед нами что либо хоть отдаленно похожее на то, что создает Шаляпин? Для дон-Базилио, подобно Мефистофелю, с годами установился шаблон, и все мы видели у самых разнообразных исполнителей все ту же безличную физиономию с бородою клином. Шаляпин, конечно, начал с того, что отбросил все традиции исполнения и, чувствуя, сколько смешного во всей комедии Бомарше, сколько смешного в этом доне-Базилио, первым долгом позаботился о том, чтобы весь он с ног до головы был олицетворением смеха, чтобы, пока он даже не произнес еще ни слова, на него нельзя было смотреть без смеха, чтобы смешным было лицо, шея, руки, вся фигура, чтобы смешною была мимика и смехом были проникнуты каждое его движение, каждая поза.