– По правде говоря, не знаю, учитель. Оба из одного ремесленного городишки, – Халиль покашлял, словно в горло насыпалась мокрая соль. – Уважаемый учитель, я не толкователь хадисов, но скажу одно: под дверью моего дома ночуют убийцы, и мой долг защитить невинных.
Имам квартальной мечети был стар и голоден, во рту его лунка от вырванного зуба наполнилась кровью, а челюсть ныла. В городе бушевала болезнь, праздников не проводили много месяцев – запрещалось собираться больше трёх человек. Давно не поступало необязательных, но желательные пожертвований верующих, садака. Старик устал в промозглых улицах бедняков, в мечети, из которой йылдыз унёс всё тепло. Он хотел поужинать в прогретом доме, потому признал Лайлели вполне совершеннолетней, по крайней мере для того, что бы стать женой.
– Сам Аллах привёл их в твой дом, а тебя в дом Аллаха, так зачем сопротивляться его воле, понапрасну толкуя хадисы, – пробормотал имам мягким голосом, поглядывая на золотой свет, что просочился в щели из-за задёрнутых штор. – Вы пригласили свидетелей, эфенди, хотя бы одного?
– Да, уважаемый учитель, пригласил одну женщину, правда, она христианка, учитель.
Имам покачал головой и коснулся рукою сморщенного лба, делая вид, что сердится на такую нелепую свадьбу.
XXI
Почему яблоками пахнет старый дом, плывут деревянные потолки, окрашенные белым? Почему столь волшебно щёлкают свечи, и ароматы из кухни одурманили квартал, так что даже убийцы уснули, положив под щёки ладони? Отчего так густ салеп, посыпанный корицей и фисташками, горячий салеп, молочный салеп?
Грузинка соединяет руки молодых своими мягкими пухлыми руками, она открывает фату и светит лицо невесты, как лампада.
– Пусть враги наши треснут, пусть у молодых будет столько детей, сколько кусочков горшка, – говорит Медея, и смущённо кашляет, словно школьница, попавшая во двор мужской гимназии.
– Хош булдюк, – говорит Халиль, расправляя плечи, что значит – он рад быть здесь со всеми.
– Иншаллах, – торжествует Фатих, – здоровья, хозяин дома.
Они ужинают, и двери их закрыты.
– Хочется смеяться до чего хорошо, – говорит Медея. – Только боюсь я много смеяться, чтоб потом не плакать.
– Не верьте в старые приметы, – говорит Лайлели жарко. – Мы никогда больше не загрустим!
– Разгоним старые приметы и несчастья, – говорит Медея, и машет по углам красной косынкой, как огоньком.
– Твой голос груб, Медея, а глаза посажены близко, но я желаю ехать с тобою в Тбилиси. Я одурманен и забыл прошлое, – говорит Халиль хрипло, пока они расставляют вместе на стол новые блюда, текучие и светящиеся соком. Плечи и руки их задевают друг друга.
– Так уедем же, Халиль, – отвечает Медея, – оставим молодых в этом доме. Уедем же, и сами узнаем жизнь до её завершения.
Они уходят, как два школьника, опьяненные маем и абрикосами. Они забираются в такси до вокзала Секереджи, чтобы ехать на поезде в призрачный Карс, оснежённый пеплом армянских писем.
Потом из Карса пересекут они границу на автомобиле племянника Медеи, и мы больше не найдём их, довольствуясь слухами и новостями с рынка. Свет фар исчезает, как лента, соскользнувшая с пояса Лайлели.
Накормлена она мёдом, напоена молоком из рук молодого мужа.
XXII
– Я теперь вино твоё, и виночерпий, – сказала Лайлели, и тонкая серебряная грусть блеснула среди этих слов.
Семь ночей Фатих был нежен со своей женою с помощью слов и объятий. Говорил он ей так:
– Мгла кос твоих охватила меня, но лицо твоё – мотылёк во мгле.
И говорил так:
– Задёрну шторы, погашу я свет, потому что шествие планет над крышей дома.
А раз сказал он так:
– Моя птица, мой арабский соловей. Твои два глаза – два неба, в которых отразилось Мраморное море. Ты спрашиваешь, почему я плакал, когда мы занимались любовью? В моём саду не было гранатовых деревьев, раньше в моей жизни никогда не было счастья.
– Послушай, – бормотала Лайлели, натягивая простынь к подбородку, – вдруг начнётся землетрясение, и нас найдут мёртвых вместе на постели?
– Я умиляюсь тебе, нежная женщина, разве мы не муж и жена официально? Где же нам ещё быть в медовый месяц?
– Мне не нравится говорить об этом и думать. Мне не нравятся все эти названия. Можно радоваться, не выжигая на человеке клейм «жена», «обязанность» и всяких других.
– Привыкнешь, милая. Скоро уедем мы в страну Алманья, будем жить без опасений в цивилизованном мире.
– Этот город – тоже двери в Европу, если б не преследовали нас, мы и здесь жили довольно. Я бы работала гидом, – задумчиво говорила Лайлели.
Семь дней не знали они иной пищи кроме любовной. Были на ней только бусы из полудрагоценного камня олту-таш, успокаивающего страх, и бирюзы, защищающей от сглаза и смерти. И не было ничего на нём, кроме любви.
На седьмой день захотели они напиться воды, но воды не оказалось в доме, а свадебная еда пропала и покрылась пушистой плесенью. Печь же остыла, и холодно стало им.