Но затем он подается вперед и начинает петь первую строчку песни Little Things, и все – все до одного – впадают в экстаз. Его голос красив, звучен, он льется без усилий и, возможно, звучит немного по-мальчишески, и он поет о том, как те мелочи, которые его девушке не нравятся в себе самой, сливаются в один образ, который он любит.
Иногда в его голосе прорываются эмоции, но это только придает песне еще большую красоту. И я не единственная, кто так считает, слушатели один за другим подходят ближе к сцене.
Но, кажется, Хадсон этого не видит. Его взгляд устремлен вдаль, его пальцы не пропускают ни одной ноты, и слова песни льются из его уст так, будто он написал ее сам. На секунду он закрывает глаза, затем выдает еще одну душевную строчку о том, что он никогда не расстанется с этой девушкой, а когда открывает их вновь, его глаза смотрят на авансцену.
Я вижу, как девушка лет четырнадцати или пятнадцати с прелестными голубыми кудрями, собранными в конский хвост, приходит в такой восторг, что, кажется, вот-вот лишится чувств.
Хадсон переводит взгляд на кого-то еще, и ясно, что он каким-то образом способен сделать так, чтобы каждому из слушателей казалось, что он поет только для него. Включая меня.
Это простая песня, в ней нет сложного вокала, и именно поэтому я так ее люблю. Ее слова прекрасны, это как петь любовное письмо, и мое безумное сердце невольно начинает гадать, не кажутся ли они такими и ему самому. Особенно когда на последних строчках в его голосе слышится едва заметная заминка.
Я ловлю себя на том, что мне хочется оказаться перед сценой вместе со всеми остальными, с людьми, толкающими друг друга, чтобы подобраться поближе – чтобы понять, не поет ли он о нас.
Когда звучит последний аккорд, я замечаю, что все остальные звуки стихли. Не слышится болтовни друзей, как во время предыдущих выступлений. Даже младенцы замолкли, словно он загипнотизировал их.
Плечи Хадсона напрягаются, когда его руки опускают гитару. Затем он смущенно улыбается и тихо говорит в микрофон:
– Надеюсь, это было неплохо.
И публика разражается овациями.
Аплодисменты оглушительны – но крики тех, кто теснится у сцены, звучат еще громче.
Стоящий рядом со мной Оребон бормочет:
– Кажется, я влюбился.
И я не могу удержаться от смеха, когда Луми соглашается:
– Я тоже.
Но я не могу отвести глаз от Хадсона. Он стоит, явно не зная, следует ли ему покинуть сцену и что делать дальше. Бросив на меня отчаянный взгляд, произносит одними губами:
И правда – что теперь?
Я делаю глубокий вдох и говорю Кауамхи:
– Думаю, он уже достаточно разогрел аудиторию.
Хадсон вышел туда ради меня. И теперь я должна поддержать его – это самое малое, что я могу сделать.
Так что я беру нечто, отдаленно напоминающее тамбурин – наверняка даже я с ним справлюсь, – и выхожу на сцену.
Оребон тут же начинает играть песню, которую они репетировали, пока мы спускались с горы, и становится за мной, а Кауамхи и Луми начинают петь. Плечи Хадсона расслабляются, и он начинает аккомпанировать им на гитаре, но при этом быстро перемещается за спины остальных. Сами же трубадуры явно чувствуют себя комфортно, находясь в центре внимания.
И они поют хорошо. По-настоящему хорошо.
Песня заканчивается быстро, и вот мы все уже улыбаемся, уходя со сцены под оглушительные аплодисменты.
Когда мы вновь оказываемся за кулисами, Кауамхи, Оребон и Луми наперебой болтают о размере толпы зрителей и обсуждают, как здорово все прошло. Хадсон же пока не произнес ни слова.
Он просто проходит за кулисы, кладет свою гитару туда, где она лежала, и при этом избегает смотреть мне в глаза. Когда он засовывает руки в карманы и начинает возить подошвой ботинка по деревянному полу, я вдруг понимаю, что он нервничает.
Это случается с ним очень редко, так что я вообще не ассоциирую с ним такое состояние, как нервозность, но, поняв, в чем дело, я подхожу к нему, обнимаю его за талию, прижимаюсь щекой к его груди и шепчу:
– Спасибо.
Он колеблется, затем медленно, очень медленно вытаскивает руки из карманов и тоже обнимает меня.
– Я достаточно хорошо исполнил песню Гарри? – спрашивает он, и я чувствую на макушке его теплое дыхание.
Я улыбаюсь:
– Гарри до тебя далеко.
Он усмехается:
– Надеюсь, труппа не обижается на меня за то, что я ненадолго переключил на себя внимание публики.
– Ты шутишь? – Я немного отклоняюсь назад, продолжая улыбаться: – Кауамхи едва не бросила в тебя свои трусики. Как и Оребон, и Луми.
Хадсон приподнимает одну бровь, глядя на меня своими синими глазами, бездонными, как океан, и спрашивает:
– А как насчет тебя?
Год, проведенный в обществе Хадсона, научил меня, что этого парня надо всегда держать в тонусе.
А потому я умильно качаю головой и бормочу:
– А кто сказал, что они вообще на мне есть?
На секунду его глаза широко раскрываются, а затем в его взгляде появляется нечто такое, что выбивает меня из колеи, несмотря на беззаботность, которую я старательно изображаю. Нечто хищное, грозное – и волнующее.