Я был на седьмом небе; хоть я и не госпожа де Севинье *, я обувал сабо и шел по грязи сажать деревья, прогуливался по аллеям, снова и снова заглядывал во все укромные уголки, прятался под сенью всех кустов, воображая, чем станет мой парк в будущем, ибо тогда у меня еще было будущее. Пытаясь сегодня отыскать в памяти скрывшийся из глаз горизонт, я вижу его не таким, как прежде; иные горизонты открываются моему взору. Мысли мои путаются; нынешние мои иллюзии, быть может, столь же прекрасны, сколь и прежние, но их уже не назовешь иллюзиями молодости; то, что я видел в полуденном великолепии, предстает мне в закатном свете.— Если бы, однако, грезы перестали преследовать меня! Баярд, когда его понуждали сдать некую крепость, отвечал: «Прежде я сложу мост из ваших мертвых тел, а уж потом пройду по нему со своим гарнизоном». Боюсь, как бы мне не пришлось отступать по останкам моих химер.
Мои деревья были еще маленькими, и осенние ветры не ревели в их ветвях, зато весенний ветерок приносил с соседних лугов аромат цветов и изливал его на мою долину.
Я сделал несколько пристроек к своей хижине; я украсил ее кирпичную стену портиком — его поддерживали две черные мраморные колонны и две беломраморные кариатиды: в память об Афинах. Собирался я также выстроить сбоку башню, а пока сделал ложные зубцы * на стене, отделяющей мои владения от дороги; таким образом, я первым отдал дань той страсти к средневековью, которая нынче лишает рассудка всех французов. Волчья долина — единственное мое достояние, об утрате которого я сожалею; видно, мне на роду написано остаться ни с чем. Простившись с Волчьей долиной, я основал богадельню Марии Терезы и в конце концов также был принужден ее покинуть. Теперь судьбе не удастся привязать меня ни к какому, даже самому крошечному клочку земли; отныне у меня не будет иного сада, кроме тех носящих столь прекрасные имена улиц, которые окружают Дом инвалидов и по которым я прогуливаюсь в обществе моих одноруких и одноногих собратьев. Неподалеку высится кипарис госпожи де Бомон *; среди этих просторов некогда опиралась на мою руку высокая и стройная герцогиня Шатийонская. Теперь я подставляю руку одному лишь времени: как это тяжко!
Я с наслаждением работал над «Записками»; продвигались вперед и «Мученики»; я уже прочел несколько книг этой поэмы господину де Фонтану. Я расположился в кругу своих воспоминаний, как в большой библиотеке: я справлялся то с одним из них, то с другим, а затем со вздохом закрывал свою летопись, убеждаясь, что солнечные лучи разрушают ее тайну. Пролейте свет на дни вашей жизни — и они перестанут быть тем, чем были.
В июле 1808 года я захворал и принужден был возвратиться в Париж. Доктора плохо лечили меня, и болезнь сделалась опасной. При Гиппократе в преисподней недоставало мертвецов, гласит эпиграмма: благодаря нашим современным Гиппократам в покойниках недостатка нет.
Быть может, то был единственный миг, когда на пороге смерти у меня возникло желание жить. Когда я падал с ног от слабости, а это случалось часто, я говорил госпоже де Шатобриан: «Будьте покойны, я выкарабкаюсь». Я лишался чувств, но горел внутренним нетерпением, ибо нечто, известное одному лишь Господу, привязывало меня к жизни. Кроме всего прочего, я страстно желал закончить то, что почитал и почитаю до сего дня самым правильным своим сочинением. Болезнь была платой за тяготы, перенесенные мною во время путешествия на Восток.
Жироде закончил мой портрет. Он написал меня мрачным, каким я тогда и был, но вложил в полотно весь свой гений. Господин Денон получил шедевр для салона; как образцовый царедворец он поспешил повесить его в укромном уголке. Бонапарт, пройдя по всей выставке и оглядев все картины, осведомился: «А где портрет Шатобриана?» Он знал, что портрет здесь: пришлось извлечь преступника из тайника. Бонапарт, чье великодушие уже иссякло, сказал, взглянув на мое изображение: «У него вид заговорщика, который лезет в дом через дымоход».
(Визит кузена Шатобриана Моро в Волчью долину)
Весной 1809 года вышли в свет «Мученики». Я трудился над ними на совесть: советовался со сведущими и обладающими хорошим вкусом критиками, господами де Фонтаном, Бертеном, Буассонадом, Мальте-Брюном и слушался их доводов. Сотни и сотни раз я писал, зачеркивал и переписывал одну и ту же страницу. Из всех моих сочинений это написано самым правильным языком.
Я не ошибся относительно плана: сегодня, когда мысли мои сделались банальными, никто не отрицает, что борьба двух религий, одной умирающей, другой нарождающейся *, предлагает музам один из богатейших, плодотворнейших и драматичнейших сюжетов. Я полагал, что могу питать некоторые не вовсе безрассудные надежды, но я забывал об успехе первой моей книги: в этой стране никому не следует рассчитывать на два успеха кряду: один вредит