Господа, я выполнил долг, предписанный мне академическими традициями. Приближаясь к концу своей речи, я с грустью думаю о том, что незадолго до смерти господин Шенье готовился опубликовать суждение о моих трудах *, а ныне я выступаю судьей своего судьи. Говорю это со всей искренностью: мне милее жить в покойном уединении, подставляя грудь стрелам противника, нежели напоминать своим появлением в этих стенах о краткодневности человеческой жизни и коварстве смерти, которая разрушает все наши планы и надежды, похищает нас нежданно и иной раз вкладывает наше имя в уста людей, чьи чувства и убеждения совершенно противоположны нашим. Эта трибуна — своего рода поле брани, на котором таланты являются, чтобы блеснуть и умереть. Сколько гениев видела она на своем веку! Корнель, Расин, Буало, Лабрюйер, Боссюэ, Фенелон, Вольтер, Бюффон, Монтескье... Кого, господа, не охватил бы страх при мысли, что ему предстоит стать звеном этой славной цепи? Груз бессмертных имен гнетет меня, но если мне недостает таланта, чтобы по праву считаться законным наследником, моими верительными грамотами, надеюсь, послужат мои чувства.
Когда наступит мой смертный час, оратор, которому надобно будет произнести речь над моей могилой, сможет обойтись по всей строгости с моими сочинениями, но ему придется признать, что я страстно любил родину, что я
претерпел бы тысячу бедствий, лишь бы из глаз моих соотечественников непролилось по моей вине ни единой слезинки, что я без колебаний отдал' бы всю кровь за эти благородные чувства, сообщающие жизни цену, а смерти достоинство.
Но какое время выбрал я, господа, чтобы толковать вам о трауре и похоронах! Разве не окружают нас сплошные празднества? Еще недавно я, одинокий странник, грезил над развалинами погибших империй: и вот уже новая империя воздвигается на моих глазах. Еще недавно я созерцал могилы, где покоятся целые нации, и вот уже взгляд мой падает на колыбель, скрывающую в себе будущее мира. Отовсюду несутся приветственные крики солдат. Цезарь восходит на Капитолий, народы восхищаются чудесами: возведенными памятниками, расцветшими городами, просторами родины, омываемой ныне далеким морем, которое бороздили корабли Сципиона, и другим, еще более далеким, которого не довелось увидеть Германику *.
Что делать мирным питомцам муз, пока триумфатор движется вперед в окружении своих легионов? Идти впереди его колесницы, дабы смешать оливковую ветвь мира с пальмовыми ветвями победы, дабы представить победителю священное воинство, дабы вплести в рассказы о воинских подвигах трогательные слова, подобные тем, что заставили Эмилия Павла оплакивать несчастья Персея *.
А вы, наследница Цезарей *, выйдите из дворца с младенцем-сыном на руках, и пусть милосердие в вас сопутствует величию, пусть царственная нежность королевы и матери напоминает победителям о сострадании и заглушает грохот орудий».
В возвращенной мне рукописи все начало речи, посвященное убеждениям Мильтона, было
Меня предупредили, что академиком мне не быть, и возвратили назад мою речь, но тем дело не кончилось. От меня потребовали новый вариант. Я отвечал, что дорожу написанным, и переделывать речь отказался. Незнакомые мне особы, исполненные прелести, великодушия и отваги, хлопотали за меня. Госпожа Линдсей, некогда привезшая меня в своей карете из Кале в Париж, переговорила с госпожой Гэ, та обратилась к госпоже Реньо де Сен-Жан-д’Анжели; им удалось дойти до герцога де Ровиго и умолить его обращаться со мною снисходительно. Прекрасные женщины той поры покровительствовали несчастным перед лицом власть имущих.