В «Опыте» я выказываю полную независимость религиозных и политических убеждений; я подвергаю исследованию все без изъятия; будучи
В «Опыте» нет проповеди безбожия; это книга сомнения и скорби. Я уже говорил об этом 59
.Впрочем, я обязан был изобразить мои заблуждения более опасными, чем они были на самом деле, и искупить сумасбродные идеи, рассеянные в моих сочинениях, идеями благонамеренными. Боюсь, что в начале своего творческого пути я причинил зло молодежи; я виноват перед нею и должен по крайней мере теперь преподать ей иные уроки. Да будет ей ведомо, что смятение души можно побороть; нравственная красота, красота божественная, не идущая ни в какое сравнение с земными грезами, существует, и я видел ее; чтобы познать ее и хранить ей верность, потребна лишь толика отваги.
Дабы завершить рассказ о своей литературной карьере, я должен упомянуть о сочинении, с которого она началась,— оно оставалось в рукописи, покуда я не включил его в собрание своих сочинений.
В предисловии к «Натчезам» я рассказал, каким образом стараниями любезного господина де Тюизи рукопись была обнаружена в Англии *
Сочинение, откуда были извлечены «Атала», «Рене» и некоторые описания, включенные в «Гений христианства», не вовсе бездарно. Самый первый вариант был написан подряд, без деления на главы; путевые заметки, естественная история, драматическая интрига — все шло вперемешку; но существовал и другой вариант, разделенный на книги. В нем я не только упорядочил расположение материала, но и переменил литературный род, превратив роман в эпопею *
Юноша, громоздящий одни на другие идеи, выдумки, изыскания, впечатления от прочитанного, не может не создать произведения хаотического; однако молодость автора сообщает этому хаосу живительную силу.
Судьба подарила мне возможность, какой, пожалуй, не имел ни один сочинитель: тридцать лет спустя я перечел свою рукопись, к этому времени уже начисто забытую.
Мне грозила серьезная опасность. Обновляя свою картину, я рисковал приглушить ее краски; более уверенная, но менее свободная рука могла, убрав некоторые неправильности, лишить книгу юношеского пыла: следовало сохранить независимость и, так сказать, порыв, которых было исполнено мое сочинение; следовало сберечь пену на удилах молодого скакуна. Иные из страниц «Натчезов» я сегодня осмелился бы написать, лишь трепеща от страха, иные не стал бы писать вовсе, в частности письмо Рене из второго тома *.
Оно — образец моей ранней манеры и содержит в себе всего «Рене»: не знаю, что более безумное могли сказать все те Рене, что пришли мне на смену.
«Натчезы» открываются обращением к пустыне и ночному светилу, высшим божествам моей юности:
«Под сенью американских лесов воспою я пустынные песни, какие еще не доносились до слуха смертных; я поведаю о ваших несчастьях, о Натчезы! о народ Луизианы, от которого не осталось ничего, кроме воспоминаний! Разве горести безвестного жителя лесов имеют меньше прав на наше сострадание, чем бедствия прочих людей? Разве королевские усыпальницы в наших храмах трогают сердце больше, чем могила индейца под высоким дубом в его родном краю?
А ты, светоч размышлений, царица ночи, сделайся моей музой! Веди меня через неведомые просторы Нового Света и пролей свет на восхитительные тайны этих пустынь!»
Две стороны моей натуры смешались в этом странном сочинении, особенно в его первоначальном варианте. Здесь есть политические отступления и романтическая интрига, но сквозь рассказ постоянно пробивается песнь, исходящая из некоего неведомого источника.
ОКОНЧАНИЕ МОЕЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ КАРЬЕРЫ