А еще кланяюсь любезной супруге моей Ефросинье Филипповне низким поклоном от бела лица и до сырой земли. И еще кланяюсь моим малым деточкам - дочке Настеньке и сыночку Феде..." Этим, однако, уж не до сырой земли: было бы не по чину. Настенька только первый год пошла в школу, а сыночек Федя еще по лавке перебирается, им - "нерушимое на век родительское благословение". Зато уж дальше и пошло, и пошло: и крёстному, и крёстной, и сватьям, и братьям, и соседям - кто почетнее да постарше, - всем непременно и по отдельности "от бела лица и до сырой земли".
Но теперь, после одного памятного ему урока, Володя Шатров, читая вслух эти солдатские письма, и не подумал бы усмехнуться или сократить самовольно все эти бесконечные поклоны, занимавшие иной раз целые листы. "Вот что, паренек, да-кась сюда обратно письмецо-то. Не для глуму оно было писано, а кровавой солдатской слезой. Что из того, что много, говоришь, поклонов? Стало быть, добрый сын, добрый муж, да и к соседям почтительной, когда в смёртных окопах, и то ни которого не забыл, всем поклоны прописал!" И старик, отец солдата, взял тогда из рук Володи сыново письмо, бережно завернул в красный платок и спрятал за пазуху. Это произошло год тому назад, когда Володя только-только что начинал почитывать на помольских возах письма с фронта - солдатским женам и старикам-родителям. Но и сейчас, от одного только воспоминания об этом, стыдом обдавало щеки.
Теперь Володя Шатров любое солдатское письмо читал внятно, истово, стараясь даже и в самом голосе выразить, передать всю ту неизбывную душевную боль, всю ту смертную тоску солдата, что рвалась из каждой строки.
И солдатки плакали, слушая его чтение. Да и у самого-то чтеца голос иной раз нет-нет да и захлебнется слезами; смолкнет вдруг отрок, закусит губу и отвернется в сторону.
И за одно только это как же и полюбился он наезжавшему на шатровскую мельницу народу: "Младшенький-то у них вроде бы душевнее всех будет!"
С тех пор и повелось в солдатских семействах окрестных деревень, что едва только засобираются с помолом на "шатровку", так сейчас же с божницы, из-за икон, стариковская рука доставала последнее от родного воина письмо "с позиции", письмо, уже читанное и перечитанное, захватанное и замасленное, успевшее вобрать в себя все избяные запахи - и дегтя, и махорки, и хомутов, и овчины: "Марья (или Дарья, там), а возьми-ка п и с ь м о-т о с собой. Пущай ишшо прочитает шатровской-то малой. Уж больно, говорят, слезно читат, да и всё объяснят: нашшот фронту, и про ерманца, и про других протчих".
...Володя дочитывает письмо Ефросинье Филипповне. Он сидит на тугих, с пшеницею, мешках помольского воза. Она стоит здесь же, возле воза, опершись на грядку телеги, обопнувшись мощной, в коротком мужском сапоге ногой на ступицу колеса. Дородная и красивая. Цветастый платок откинут на плечи. В черных, гладко зачесанных волосах поблескивают искусственные жемчужинки рогового узорчатого гребня. Стоит - слушает давно уж ей знакомое письмо и, сощуриваясь, глядит куда-то далеко-далеко, словно бы видны ей те грязные, вонючие рвы среди Пинских болот, именуемые окопами, где обломком химического карандаша наскреб ей свое жалостное послание ее Митрий.
Вкруг ее воза теснятся и другие помольцы. Есть и уволенный вчистую, и тем безмерно счастливый, солдат на деревянной ноге. Толстая, неуклюжая, похожая на окорок деревяшка лоснится, как воском натертая. С ним - дочка, девочка лет двенадцати: помогает отцу в помоле.
В знойном, безветренном воздухе долго не расходится махорочный дым, перемешанный с запахом сена, дегтя, навоза, лошадей.
Все слушают, боясь даже кашлянуть.
- "Дорогая моя супруга Фрося! Люблю тебя всей душою, больше никак. Люблю, люблю! Эх, Фрося, как бы да ты сама научилась читать! А то вот и хочу написать тебе душевные слова, а как вспомню, что чужие люди станут тебе читать, и горячее слово мое стынет! Учись, Фросенька, хоть немного..."
Дородная красавица усмехнулась, качнула длинными серьгами:
- Вот только и времечка у меня, что в школу с Настькой ходить грамоте учиться! День-деньской всю мужицкую работу буровишь, да и ночью покоя нет... Выдумает же!
Выждав, когда она умолкнет, Володя продолжает читать:
- Еще сообщаю Вам, моя дорогая супруга Фрося, что были во многих боях, но безо всякой страсти, и до сего дня милует меня господь и от шрапнели, и от гранаты, и от злой немецкой пули. Но супроти нас враг стоит смешанный: австрийцы больше, но с добавкою немцев. Австрийцы послабее... А кто на германской фронт отправлен, так уж..." Конец строки густо заляпан черной тушью. Володя поясняет:
- Это военный цензор вычеркнул.
Солдат на деревянной ноге хрипло, презрительно рассмеялся, сплюнул: - Видать, с пьяных глаз, паразит, черной-то краской ляпал: чо тут не догадаться: кто на германской фронт отправлен, так уж давно и в живых нету.
Молчание. Кто-то из женщин горестно, громко вздыхает.
- Читай дале, - приказывает Володе солдат, словно бы это его письмо.