Отобедав, я отправляюсь вздремнуть, Фиговидец и Муха тащатся следом. Жёвка с нами не ест. (Фиговидец полагает, что от смущения, мы с Мухой знаем, что поц не видит смысла перемещаться в столовую из кухни, где проводит весь день, обжираясь и отрабатывая.) На лестнице нас перехватывает и увлекает за собой Крот, и его славная круглая харя такая сейчас довольная, такая таинственная, что Муха начинает смеяться. (Бедный Муха мается бездельем. «Машинкой головы скребут, — устало бормочет он. — А то и бритвой. Не хотят соображать. Давай сделаю тебе хорошенькую стрижечку», — пристает он к Фиговидцу. «Лучше сделай мне маникюр».) Крот ведёт нас в дежурку. В дежурке я вижу новый предмет: хороший кожаный поводок, привязанный к батарее центрального отопления. На другом конце поводка замирал в ошейнике то ли пенёк, то ли щенок.
— А вот вам толмача поймали, — весело сказал Крот.
— Какой же это толмач? Это китаец.
Китаец сидит на корточках, руки сложены на коленях, глаза закрыты. На нём выцветший серый комбинезон, синяя рубашка и кеды. Сотнями серых комбинезонов, сотнями синих рубашек он уже проходил мимо меня: не было возможности различить, всегда другой или вечно один и тот же.
— Он вообще-то говорить умеет? — спросил Муха.
— Он умеет, — тоненько отозвался китаец, не открывая глаз.
— И как нам идти, знает? — обалдев, продолжал мой друг.
— Знает.
— И он не сбежит? — поинтересовался я.
Наконец-то толмач поднял веки, узенько блеснул медово-коричневым.
— Куда же он сбежит, если привязан? — сказал он с укоризной.
Вокруг смеются; Крот треплет китайца по жёсткому затылку, радуясь, что пойманный им зверёк такой смышлёный.
— Почему они не ассимилируются? — спрашивает Фиговидец.
— Нет необходимости, — говорю я. — Их слишком много. Они сами ассимилируют кого угодно.
— О нет, — говорит Муха. — Мы расово сознательные.
Фиговидец качает головой, я зеваю. Глубокий сытый сон средь бела дня поджидает меня совсем рядом, манит, превращает весь мир в белую пухлую подушку. До подушки я дохожу уже на автомате.
— Как дела, хуесос?
Как бы плохи ни были дела начальника милиции, на моё весёлое приветствие он эффектно взвился — и я был рад, что прихватил с собой крепкую милицейскую дубинку, с озорной учтивостью временно конфискованную Протезом у Пули; дубинку, передавая мне которую Пуля, на чьё ухо уже нашёптаны были слухи о методах лечения, должен был, наконец, в них поверить, и он поверил, но не раньше, чем символ власти перешёл из его изумлённой руки в мою бесстрастную, поверил с ужасом, вероятно, поняв, почему я настоял на этой дубинке, когда вокруг было сколько угодно палок в ассортименте.
Что боль от удара, когда есть боль посильнее, и милицейская дубинка прошлась не только по рёбрам начальника милиции, но по его представлению о мире и месте начальников милиции в мире, по всему, начиная папаней и заканчивая детками. («Ты его сломал, а не вылечил», — скажет мне потом Фиговидец. «Это как курс антибиотиков сламывает сопротивление бактерий», — скажу я Протезу.) По крайней мере, мне повезло: было что ломать. Любому можно раздробить пару пальцев, но не любой после этого решит, что Господь от него отвернулся. Начальник милиции остался в таком одиночестве, бедняга, что уже не знал, какая рука у него правая, а какая — левая. Его мир исчез, и поскольку он вряд ли мог помыслить о себе вне этого мира, ему приходилось признать, что и его собственное существование прекращено. Однако существование длилось, о чём свидетельствовала боль. Он был, и в то же время его не было. Теперь ему не было нужды размышлять, кто он такой, он был занят вопросом, есть ли он вообще. (Возможно, он навсегда укрепится в мысли, что никакого начальника милиции, коль скоро с начальником милиции не могло произойти то, что произошло с ним, никогда не было.) И я наблюдал, как в его мозгах одна болезнь сменяется другой, более приемлемой.
Стадионом называлось поросшее свежей травкой поле («Сколько мы здесь? Неделю?» — спросил Муха, поглядывая на уже проклюнувшиеся в траве одуванчики.) По периметру были поставлены деревянные трибуны, уходящие вверх ряд за рядом. («Амфитеатр», — сказал Фиговидец восхищённо.)
Цветными пятнами на трибунах уже разместились зрители. Я заметил, что цвета распределяются равномерно: серые, белые и голубые куртки, кепки, флажки с одной стороны, чёрные и красные — с другой. Мужчин, женщин и детей было примерно поровну. Они рассаживались, кричали, смеялись, размахивали флажками. На одной из трибун заполнена была только середина нескольких рядов. Там никто не кричал и не махал, и ещё прежде («ложа олигархов», — бормотнул Крот), ещё прежде этого быстрого полусмешка-полушёпота я догадался, кто эти неподвижные одноцветные люди, местная драгоценность в жёсткой оправе охраны.