Я вытащил из бара сразу две бутылочки джина, смешал их с горячей водой из-под крана и уселся возле окна в обтянутое штофом кресло — свесив вниз руку с бокалом, глядя, как утекают часы: глаза закрываются, сижу в полусне, строгий зимний свет качается параллелограммами от стены к стене, они соскальзывают на ковер, истончаются и бесследно исчезают, и вот уже пора ужинать, желудок у меня свело, а горло саднит от желчи, а я так и сижу там, в потемках.
Думал я все о том же, ничего нового, ничего такого, чего бы я уже давно не передумал куда в менее сложных обстоятельствах; мысли пронизывали меня неожиданно, с размаху, ядовитым шепотком, который на самом деле так никогда и не умолкал, просто иногда затухал, так что его было почти и не слышно, а иногда — разрастался до неудержимого рева, пылающего провидческого исступления, а с чего — я и сам не знал, спровоцировать его могло что угодно — даже дурацкий фильм или унылая вечеринка, краткий приступ скуки, затянувшийся приступ, боли, период паники и непроходящее отчаяние — вдруг как навалится все сразу, вспыхнет таким безотрадным серым светом, и тогда я вдруг понимал, по-настоящему понимал, с трезвым и отчетливым отчаянием оглядываясь на прожитые годы, что мир и все, что в нем есть — в вечной, в полнейшей жопе, и не было тут никогда ничего хорошего, ничего нормального, одна невыносимая душевная клаустрофобия, комната без окон, выхода нет, волны стыда и ужаса,
Черные птицы. Гибельные свинцовые небеса с полотен Эгберта ван дер Пула.
Я встал, включил настольную лампу, покачиваясь в тусклом, желтоватом, как моча, свете. Я ждал. Я убегал. Но это все были не выходы, а скорее попытки выжить: так мышь мечется по аквариуму со змеями, ищет где спрятаться, на деле это все только продлило мою тревогу и беспокойство. Был, кстати, еще и третий выход, что-то мне подсказывало, что сотрудник консульства моментально перезвонит мне в нерабочее время, если я оставлю на их автоответчике сообщение, сообщив, что я американский гражданин и хочу признаться в убийстве.
Акт протеста. Жизнь — пустая, тщетная, невыносимая. Зачем бы мне хранить ей верность? Совершенно незачем. Отчего бы не обставить судьбу? Швырнуть книгу в огонь да и покончить бы со всем разом? Нынешним ужасам не было видно конца и края, и эти внешние, осязаемые ужасы прибавятся к моим собственным, терзающим меня изнутри, а тут, если хватит дури (я заглянул в конвертик: осталось меньше половины), я могу радостно подвести всему жирную черту и отчалить — в темноту шириной с душу, к фейерверку звезд.
Но хватит ли мне этой дозы, чтобы точно себя прикончить? Не хотелось бы спустить все разом, чтоб провести пару часов в отключке, а потом опять очнуться в этой клетке (или того хуже: без паспорта в голландской больнице). С другой стороны, я уже давно не принимал наркотиков, отвык, так что я был вполне уверен — дозы хватит, если еще сначала как следует напиться и заполировать все припрятанной на крайний случай оксиконтинкой.
В мини-баре — бутылка ледяного белого вина. Почему бы и нет? Я допил джин и решительно, радостно откупорил бутылку — хотелось есть, в мини-баре пополнили запас крекеров и легких закусок под выпивку, но на пустой желудок все сработает куда лучше.
Огромнейшее облегчение. Уход по-английски. Счастье, какое же счастье — стать от всего свободным. Я отыскал радиостанцию с классической музыкой — рождественские песнопения, строгие, церковные, не мелодия даже, а спектральный комментарий к ней — и подумал, не залезть ли в ванну.
Но нет, ванна подождет. Вместо этого я выдвинул ящик стола, нашел папку с гостиничными канцелярскими принадлежностями. Серый соборный камень, минорные гексахорды.
Я представил себе Хоби на полночной мессе, как он, в своем черном костюме, преклоняет колена между скамьями. Позолота сходит сама собой. На двери шкафа, на крышке бюро частенько встречаются крошечные вмятинки.