Черно под столом. Накрывши ножками щели, он ходит от движения сидящих. Печка трещит спросонья. Огнем коптятся горячие донца чайника и казанков. Булькает вода, и сажа нарастает на прямые бока до самых свернутых ручек. В виноградных частых листьях палка о палку стучит ветер. В дыры от пуль влетают тонкие холодки. На вспотевших красных шеях ощущаются движения ветра. Но лица обращены к огню. Натертые ноги ноют. Приклады стоят на носках сапог. Солдаты разуваются. Последние силы поднимают их все реже. Выгорающая лампа трещит. Веки смыкаются. Сердца ублажает покой. Мертвая забывчивость опутывает солдат. Они расползлись, на листья под печку на топчан и просто к огню под стол. Им тепло и тихо.
Когда все заснули, из-за обломков бочки в погребе выползает мальчик, покрытый укропной ржавчиной. Выставив блестящую голову из люка, он прислушивается, сбрасывает засовы, звякнув кочергой, и убегает, коротко прозвенев в растоптанной кукурузе.
VIII. Западня
Семеро посланных не возвращаются. Оставшийся лагерь спит. Вороная шерсть лоснится. Скрипит ременная сбруя. «Гарцуя, опираясь на только отмеренное стремя, заменим брошенное лучшим, с песнями пройдем по легшим». Сырые листья дымят. Ожиданье перемежается чуткими снами. В них проходит полночи. Возвращаются поздно, немногие с охапками листьев в мешках и хворосту для костров, но, сонные, их бросают.
– Не озноб, не пот, не печет, а хлеб в пути, под тучей мух не круп, а хлеб, – они бормочут, просыпаясь. – Не хлеб в руках, а угли впотьмах, золотые соты, веселые налеты солдат на мед. Сдерем рядно, выряди жену. Выроди дочку на ночь на перетычку. Мы вернулись в родимый дом. Дорогие руки разоткнем. Расторкнем ноги, доторкнем до кирпича, не плачь, вытопи горячо печку. Топочет потоп, а не потопом пот течет под пеклом – конечно, нет – трясет озноб. И в холод ближе, чем ночь – голова у синих плеч. Что лито? – слеза забыта с лета, присохла как веред. Что свято? – в зад, что светло? – дым, что тепло? – вонь, что ясно? – сталь, что вырыто? – падаль.
Ну, а все-таки, что коснется, то обернутым приснится. И вот вылетают в небеса орлиные слове-словеса:
В середине ночи, не дождавшись семерых, посылают других, и выходят пятеро по их следу. Они идут их дорогой. Следы размыты, невнимательно ищут, зато ожидают жилья, дыму, тепла и светлого человеческого лица, не худого старика, не чужого мужика, а молодой девушки. К тому же дождит. За возом, за туей на горе им светлеет забор. Наверху тихо. Они всходят по глине, ожидая увидеть дом. За низкой каменной оградой разлеглась сырая зелень. За двумя дерновыми холмиками железная решетка. Дверцы висят на одной петле. Там склеп. Дождь припустил. Дверь открыта. Они входят – вниз на две ступеньки, оставив дверь настежь для света. Негде стать.
Сапогами они ломают листья венков. Здесь тесно, а пол завален рухлядью. Разбросанные обрывки крепа, муаровые ленты и осколки икон полузабросаны землей, лежит деревянный крест. Две могилы разрыты. Там труха и остатки досок; из одной наполовину вытащено что-то небольшое, обмотанное белыми лоскутьями. Они нагнулись над этим и рассмотрели золотые волосы, тонкие, раскинутые широко. Они чуть не сорвали их сапогами. Расступились, чтоб осветить, и нашли их живыми и цельными. Если поднять череп, они бы свесились одной мягкой в ширину головы струей. Внизу сыро. Дует холодом. Ничто не оживляет тела, но волосы уложены на землю, видно, на миг, и похоже, что белые руки их поднимут. Солдаты закрывают нечаянно вылезшее черное лицо и разглядывают с недовольством чужое добро, найденное – обманувшее, отнятое.
Четыре окна, не дано и здесь. Они оглядываются. Здесь тесно. Из них остается один с живой в холодных стенах. Согреть, найти под волосами веки. Своими руками поднять чужую. Вот как по ней скорбят: «Была чужой и осталась, схороненная жила своей жизнью. Ей нет до меня дела», – так они ее делят; но она надежно скрыта и зовет догнать и вернуть; раскрыть и увидеть всю, спрятанные руки, локти, грудь, складки живота и души. Разжать улыбки и мысли, забиться в них. Так ей дается жизнь. Найти каждую чашку молока и щепотку соли и каждый угол в чужом доме, жалко быть одним в поле.
«Люди обокрали и выпили наше. Очистили до дна и остатки растоптали ногами по склепу. Где же ждет живая? Я, найдя, не оставлю и волос. Обмотаю ими пальцы и унесу себе».
Они выходят из склепа. Вот под горой виден хутор. Чернеют окна. За ними белое тело. Впотьмах золотые косы, пахнущие землей, обматывают руку. Их отсюда не утянут. Взойдя на двор, они трогают открытую дверь и входят в сени.