Дикие уточки громко крякали всю ночь. А я лежала с открытыми глазами и пыталась понять, о чем они крякают. Похоже было чаще всего на ссору, словно одна говорила другой:
— А я еще лучше могу!
Но иногда слышались и нежно-сонливые нотки. Мысленно я делила уток на мальчиков и девочек. Горластые были мальчишками. И девочки говорили им:
— Нельзя ли потише? Мы устали.
Отец часто рассказывал мне разные истории. На ночь, перед сном. Историю об утенке по имени Узкое Горлышко, который заблудился, сидит в камышах и жалобно зовет свою мать.
— Слышишь? Вот опять кричит.
Я вслушивалась в темную ночь и различала одинокий протяжный клич.
Или он рассказывал о Великой Белой Лягушке, которая по ночам приходит к лягушатам на пруд.
— С ее появлением, маленькая жемчужинка, лягушата начинают петь на разные голоса. Они воздают ей честь. Слышишь? Вот как они поют. Сейчас Великая Белая Лягушка стоит на берегу пруда, а они приветствуют ее!
Я слушала, и действительно — лягушки пели какие-то свои лягушачьи славословия.
Но больше всего мне нравилась история про верхоглядов, которые повторяют всё и за всеми — кто бы что ни сделал.
— Петь они не умеют. Но если кто-нибудь из них затянет песню, остальные сразу подхватывают. Слышишь, вот и они.
Я снова напрягала слух, и правда — из деревни доносились лихие напевы с состязания метких стрелков.
Отцу наверняка понравилась бы моя история про уточек.
Даниэль и Лукас бывали у нас почти каждый день.
И мама делала то, чего не делала никогда. В самый обыкновенный вторник она стояла на кухне и замешивала тесто для вафель. Обычно она пекла их на Рождество или в мой день рожденья. Лишь тогда мы ели вафли с горячим вишневым соусом и взбитыми сливками.
«Кто не жалеет красоты, закончит точно у плиты!» — утверждала открытка, пришпиленная к доске для записок.
— Только не начинай опять! — предупредила мама, когда я спросила, зачем она это делает. — Мне это ничего не стоит, а Даниэль и Лукас обрадуются. Вообще-то и ты могла бы выглядеть повеселей!
Когда мы возвращались из школы, на дворе пахло обедом. Пахло лазаньей, или рыбными палочками, или панированными шницелями с горохом и морковью. Это тоже было в новинку, потому что раньше мама готовила только вечером.
— Потому что так удобней, — объясняла она. — Так можно лучше планировать день, а бутерброд ты себе всегда намажешь!
Раньше изобилие царило у нас в холодильнике, только если мама сидела на диете. Лишь тогда она регулярно готовила днем и оставляла мне свой кусочек масла.
Но теперь за нашим столом сидели Даниэль и Лукас, и о прежних днях можно было забыть.
Мама варила и пекла так, словно это было самое важное занятие на свете, она даже разрешила нам полакомиться остатками теста. Не успели мы проглотить их, как она спросила, нравятся ли они нам, и когда Даниэль с набитым ртом сказал: «Вкуснотища!» — она так и просияла.
На самом деле мне всегда хотелось, чтобы у меня была такая мама. У которой фартук пахнет ванилью. Которая варила бы шоколадный пудинг, если у меня что-то не ладится. А после неудачной контрольной по английскому, кладя на тарелку сардельку и цветную капусту под голландским соусом, приговаривала бы: «Покушай — авось полегчает!»
Вот такую маму мне всегда хотелось, и теперь она стояла на нашей кухне, а я не знала, радоваться мне или нет.
Все менялось, а мне хотелось только одного: чтобы все оставалось таким, как раньше.
Думаю, и Даниэль мечтал о том же.
Утром, когда мы садились в школьный автобус, деревенские дети склонялись друг к дружке головами и перешептывались.
А за три дня до больших каникул младший брат Клауса Штельтера внезапно показал пальцем на Даниэля и во весь голос заявил:
— Моя мама сказала, что его мама скоро помрет!
Даниэль вскочил, протиснулся мимо меня и бросился на младшего Штельтера. Я пыталась остановить его:
— Прекрати! Он же гораздо меньше тебя!
Но Даниэль не слушал. Он сжимал шею обидчика борцовским захватом и хрипел:
— Давай! Повтори еще раз!
И младший брат Клауса Штельтера разревелся и, заикаясь, пролепетал:
— Беру свои слова обратно! Это неправда! Я просто пошутил! Беру все слова обратно!
Смешки и перешептыванья смолкли. В автобусе воцарилась пугающая тишина.
Мы все затаили дыхание и смотрели на раскрасневшегося и взбешенного Даниэля, не выпускавшего младшего Штельтера. Даже водитель автобуса не шевелился. Все застыли.
— Милостивый Боже! — молилась я. — Милостивый Боже, пусть Даниэль отпустит его!
Но Даниэль сжимал все сильнее, а маленький Штельтер кашлял и глотал ртом воздух, как брошенная на берег красноперка.
Первой из оцепенения вышла Анна-София Шульце-Веттеринг. Она толкнула меня в бок.
— Он ему сейчас шею сломает. Ты же дружишь с ним. Скажи ему, чтоб отпустил!
Я взглянула на ее лицо. У нее были голубые глаза и веснушки. Отчего-то мне сразу вспомнилась мертвая кошка, и я подумала, что у всех майских котят голубые глаза и, конечно же, семь жизней.
Как я мечтала о том, что она заговорит со мной. Как я мечтала записать Анну-Софию в свои подруги. А она заговорила со мной именно сейчас, когда мне хотелось сквозь землю провалиться из-за Даниэля.