— Я много чего говорил… о его жизни… — И тут Юсуф прервался, как бы не решаясь продолжить, опустил руки, вздохнул, недоверчиво взглянул на Зилла. — Знаешь, трудно поверить, будто ты до сих пор не догадался, кто он такой.
— Исхак? — нахмурился Зилл. — Что это ты имеешь в виду?
— Сам подумай, — предложил Юсуф. — Горечь. Мрачность.
Ангел смерти. Вспомни отвечающего описанию поэта, о котором ты с ним говорил.
— Я с ним говорил об Абуль-Атыйе… — озадаченно признался Зилл.
— Нет, — поправил Юсуф, задумчиво отводя в сторону взгляд, словно не желая подчеркивать свою осведомленность. — Ты говорил с самим Абуль-Атыйей.
Молча вытаращив на вора глаза в последовавшем молчании, стараясь убедиться в правдивости его утверждения, Зилл одновременно испытывал ошеломление и восторженное волнение. Первым делом — еще до осознания очевидности факта, непонятной уверенности, будто он знал до того, как услышал, — с ужасом вспомнил, что невольно оскорбил великого поэта, заявив ему прямо в глаза, что переделывает и переписывает его стихи. Неудивительно, что тот возмутился и, пусть даже ради спора, отдал предпочтение своему легендарному сопернику Абу-Новасу. Противоречия полностью объясняются.
Переварив удивительное известие, юноша постарался освоиться с мыслью, что никогда так близко не встречался, так доверительно не разговаривал со столь знаменитым и славным мужчиной. Конечно, теперь он бреет щеки и голову, но его в любом случае никогда нельзя было сразу узнать. Он прятался в пределах Надыма, выпуская сердитые залпы стихов, а два года назад совсем пропал из виду. И все-таки Зилл проклинал себя за недогадливость.
— Касым знает? — спросил он.
— Касым знать не должен. И остальные тоже.
— Ты же знаешь.
— Считай, что тебе посчастливилось от меня об этом услышать, — вновь уклончиво ответил Юсуф.
— Сохраню в тайне.
— Можешь всем рассказать, мне плевать. Ему наверняка понравится. Маскарад, анонимность начинают его тяготить.
— Как же ты опознал его? — восхищенно полюбопытствовал Зилл.
— Он попросту не может самого себя не цитировать. Назвался аль-Джарраром — торговцем посудой, — а в юности Абуль-Атыйя продавал горшки. Спина исполосована шрамами. Помнишь о его страсти к Утбе, рабыне халифа аль-Махди?
— Которая его отвергла?
— После чего Атыйя полностью переменился. Халифу надоели нескончаемые мольбы, которых не останавливали даже личные приказания Утбы, и он приказал его высечь. Хорошо видны шрамы, телесные и душевные.
— Ты встречался с ним?
— Это ему неприятно, хотя корень наших разногласий не в том. Я неделикатно высказал предположение, что жалость к себе доставляет ему наслаждение.
Зилл задумался.
— Мелковатый повод для вражды.
— И еще кое-что говорил, — признался Юсуф. — Понимаешь, чем больше я думаю, тем сильней убеждаюсь, что он сознательно противопоставляет себя Абу-Новасу. Стал не столько мужчиной, сколько противовесом. Сам подумай: Абу-Новас воспевает жизнь, а Абуль-Атыйя — смерть, Абу-Новас восхваляет вино и распутство, а Абуль-Атыйя отстаивает целомудрие и воздержание. Стихи Абу-Новаса эффектные, чувственные, а его — сухие, суровые. Абу-Новас ввел в моду длинные волосы, а он бреется наголо. Абу-Новас путешествует с бедуинами по пустыне, а он бежит в море. И все-таки при всех своих безобразиях именно Абу-Новас остался фаворитом халифа, любимцем Надыма, кумиром народа.
— Ясно, ему это не по душе, — кивнул Зилл.
— В расцвете сил Абуль-Атыйя сочинял по сто стихов в день, но при всем своем трудолюбии так и не смог затмить Абу-Новаса. Даже в глазах той публики, вкусам которой он потакал.
— Ты считаешь его равным Абу-Новасу?
— Я считаю, что он пустил свой талант по ветру, — ответил Юсуф.
— Наверно, поэтому он тебя раздражает.
— Меня раздражает его гордыня. То, что он прячется в глухой темной берлоге. За два дня сказал тебе больше, чем за два года любому другому.
— Пророк не терпел болтунов.
— Пророк также сказал, что чрезмерная скорбь сама по себе излишня.
— Первенец Абуль-Атыйи умер у него на руках, — напомнил Зилл. — И жена. Такого даже невозможно представить.
— Не обманывайся. Им движет не любовь, а злоба. То, что его соперник больше известен при дворах и в портах. И, если на то пошло, постоянно присутствует в хурафе. Возненавидел Шехерезаду только за то, что им она пренебрегает.
— Да ведь он не питает к ней ненависти, — возразил Зилл. — Наоборот, восхищается тем, что она спасла себе жизнь. Хотя, правда, считает это единственной ее целью.
— Это для всех единственная цель.
— Порой ты действительно говоришь его словами, — заметил Зилл.
Последовало неловкое молчание. Они смотрели на темные силуэты верблюдиц, даже во время пастьбы инстинктивно, почти незаметно бредущих обратно к Багдаду. Волчий вой утих, ничего больше не слышалось, кроме зверского храпа Касыма в форте. Разошедшиеся в небесах тучи открыли аль-Маджарру — Млечный путь во всей его необъятности. Ночь была всеобъемлющей, содержавшей последние откровения.